Сон без сна. Беспокойное кружение минутной стрелки по циферблату, который в предрассветных сумерках выглядит серым. И бронза цифр потускнела, точно время вовсе исчезло.
…время лечит.
Пустые слова, и знакомая саднящая боль под сердцем. Стыдно признаться. Стоит смежить веки, и перед внутренним взором встает лицо деда. Он хмурится и морщит брови, кривит губы, сдерживая слова.
В последние годы он стал очень осторожен со словами.
Боялся потерять еще и Брокка?
Забавно, но им двоим не было куда деваться друг от друга. И теперь старик вернулся.
– Я рад тебя видеть, – сказал Брокк, откидываясь на кресле.
Он видит себя со стороны, беспомощный щенок, забывшийся в подобии сна. Сидит, ноги вытянул, а сапоги не снял. И глина того прифабричного берега застыла жесткой красной чешуей. Одежда пропахла дымом. И запах воды пробивался, но сквозь него – все та же навязчивая, тяжелая лаванда.
Встать бы. Напиться. Когда пьешь, становится легче, во всяком случае, ненадолго. Но и пара часов в хмельном забвении – это уже много.
А дед хмурится сильней и молчит. Всегда молчал, до самого последнего дня, но тогда уже Брокк научился читать его молчание. А до того…
– Чего ты от меня хочешь? – смешно разговаривать с самим собой, и нелепо – с призраком, который существует лишь в воображении. Но сейчас, на переломе нового дня, Брокк готов поддаться слабости.
В конце концов, он имеет право…
На что?
Губы деда шевельнулись, и вопрос прозвучал.
На жизнь.
На счастье, которое не абстрактное понятие, но весьма конкретное, живое, с привкусом хмеля и дурмана, и чтобы голова кругом, а весь мир – прекрасен.
Само совершенство.
И мысли легкие… тогда у него была на удивление ясная голова. И мучила постоянная жажда нового, нет, не совсем мучила, скорее доставляла несказанное удовольствие. Брокк сам себе казался всемогущим, ведь… как иначе, когда она так смотрит.
– Порицаешь? Я ведь тоже живой. – Он все-таки поднялся, прошелся, оставляя на ковре след глиняных чешуек. И добравшись до бара, вытащил бутылку.
А и вправду, с чего бы не напиться? Поводов хватает.
Вернулся в кресло, сапоги все-таки снял и носки тоже, отсыревшие, пропотевшие. Вытянул влажные ступни, пошевелил пальцами и рассмеялся без причины. Наверное, он сейчас похож на безумца.
Или и вправду безумен.
– Я живой, дед, а ты мне в этом отказывал… я понимаю, что так было нужно, что… будь я немного другим, у нас бы с тобой все получилось.
Брокк вытащил пробку.
– Я не злюсь на тебя. – Он поднял бутылку, салютуя невидимому собеседнику. – Не знаю, возможно, на твоем месте я вел бы себя точно так же… но неужели тебе было сложно хотя бы раз сказать, что я делаю все правильно? Именно сказать, а не…
Он махнул рукой.
Эти разговоры не приносили успокоения, время убивали – это да. А времени еще полно. За окном серым-серо, и туман, грязный какой-то, затасканный. Точно распотрошили старое одеяло, вывернув слипшийся комковатый пух.
Брокк поднялся, мучимый внезапным приступом духоты, и распахнул створки, едва не вывернув их вовсе. Щеколду, кажется, сломал.
Ничего, завтра починит.
Плевать на щеколду. Туман отчетливо пахнет плесенью… и лавандой.
Простые синие цветы, невзрачные, ей бы подошла царственная роза, из тех, что выращивает ее величество… Королева недолюбливает Лэрдис, но мирится с нею. С нею все мирятся, закрывая глаза на шалости. Порой пеняя, но… прощают. И Брокк ведь простил.
Любит или нет?
Странный вопрос, который волновал его маленькую жену… девочку? Отнюдь. Ей ведь к лицу то жемчужно-серое платье со вставками нежно-розовой парчи.
Старая рана саднит, и боль эта мешается с другой, а руку привычно подергивает, и железные пальцы скребут подлокотник кресла. Брокк пытается вернуть контроль, но живое железо не подчиняется.
Он слаб.
Дед всегда подозревал это, чуял и пытался скрыть слабость. Маску придумал. И Брокк решил, что эта маска и есть его собственное лицо. Поверил. Свыкся. А когда треснула, то от него ничего не осталось… и все-таки напиться.