– Да, да, – говорила Лена, – они доигрались, все эти ваши Шолоховы и Любимовы. Когда я услышала по телевизору, как Любимов и Ярмольник сказали: пусть будет, что будет, а мы поедем пить шампанское, а в Останкино уже лилась кровь, я поняла: русская интеллигенция кончилась в августе 91-го года. Тогда она последний раз выложилась. И для кого, спрашивается?
Гражданский пафос очень идет Лене – плечики развернуты, лицо пышет, взгляд блистает, дымится в руке полузабытая сигаретка. На нее сейчас засмотрелись двое проходящих по набережной парней.
А за соседним столиком – Володя тоже скосил туда глаз – парень в белом пиджаке с закатанными рукавами стоя произносит тост:
– Господа, предлагаю выпить за красоту наших дам. Всегда считается, что женщина прекрасна в вечернем полумраке и белых легких одеждах. Но если б кто видел их так, как вижу их сейчас я. Как прекрасны они на этом солнце, кто б мог видеть, кто б мог оценить. И, как говорится, кто вернет мне это мгновение? Выпьем за то, что мы все еще в этом мгновении!
– Ну, – глядя на нас с Володей почти торжествующе, сказала Лена, – может, мы все-таки пойдем отсюда, а? Или нравится запах конюшни.
– Ха, – пыхнул Володя, – так это ты нас сюда привела.
Грузин с тоской смотрел на нас, уходящих, и я кивнул
ему на прощанье – он снисходительно (молодец, мужик!) наклонил в ответ голову.
Мы вышли на набережную. Действие кампари кончалось. Мы стояли у парапета и смотрели, как разворачивается в бухте огромный белый круизник.
– Феллини. «Амаркорд», – умиротворенно сказала Лена.
– Да, – отозвался чему-то своему Володя.
– А что вы сегодня вечером делаете? – обратилась Лена ко мне. – Мы тут познакомились с местными художниками, вечером приглашены в мастерскую. Если хотите…
– Увы, сегодняшний вечер у меня занят.
– Жаль. Но… по утрам мы всегда на пляже, появится желание, присоединяйтесь.
Желания у меня не появилось.
Следующие дни я провел в одиночестве. Лежал под навесом на дальнем пляжике и пытался вчувствоваться в эталонно-крымский пейзаж.
Глубокое синее небо.
Бухта и порт в полуденном свечении.
Темное море.
Зеленые, а вдали голубоватые горы, как бы распахивающие небо.
А также черные кипарисы и могучие крымские сосны на ленивом изгибе набережной. Цветов и оттенков не перебрать.
Пейзаж, составленный из всего этого, волновал меня. Но как-то издали. Извне. В себя не впускал.
Томит эта красота тоской. И… стыдом?
Да. Очень похоже. Стыдом.
Как будто Крым запомнил меня тем, каким я впервые приезжал сюда – молодым, голодным, с холодком счастливого предчувствия жизни… Так все последующие годы (десятилетия уже) и просмаковал это предчувствие, саму жизнь отодвигая на потом.
Но и в горестно-торжественном проживании этой мысли была та же лажа, что и в ресторанной загородочке, где Лена оплакивала судьбу русской интеллигенции. Полная лажа. И тем не менее, только впадая в такую лажу – никуда не денешься, – ты и способен дотянуться до себя.
«Было время, – выстукивал я вечером на машинке, – когда ты завидовал даже вот этим, торжественно вышагивающим по набережной, забывающим про все и вся над картами, а потом, как бы очнувшись, с наслаждением ухающим в воду, а потом опускающим мокрое тело в горячий песок, откупоривающим бутылки с крымским портвейном, вытирающим с подбородка сок жареной курицы. Вот кто полон жизнью! Как мучил ты себя, пытаясь дотянуться до их простодушия в отношениях с бытием. А потом махнул рукой. Ты всегда будешь вот таким – ломучим, неестественным, неврастеничным, позирующим даже перед самим собой. И хрен с ним! Какой есть».
Видел как-то утром на набережной Володю с Леной. Он – стройный, моложавый, подтянутый и энергичный, с пачкой газет. Она – с корзинкой, в коротеньких шортах, бледно-синей маечке, в кепочке – изящная, стремительная. Кадр из французского кино семидесятых. Я тормознул возле книжного развала и минут пять изучал обложки, пока они не скрылись в толпе.
Вот так я лежал на песке, смотрел, думал, вчувствывался в свое одиночество, отъединенность, подростковую обиду…
И ждал, как выяснилось. Ждал продолжения.
И – дождался.
Вечером, поднявшись на нашу гору, я увидел у крыльца столовой машину, а на ступеньках директора Дома и половину нашей столовской обслуги. В машину садилась тучная женщина в черной косынке, с красным оплывшим лицом. Я не сразу узнал в ней надменную Антонину Владиславовну, нашу администраторшу.