И, еще до того, как что-то подумать, я начинаю сосредотачиваться на своем уже который месяц не отпускающем радикулитном позвоночнике.
С ума сошел? Какого хрена?!
Все сидячие места заняты, но при этом стоящих в вагоне почти нет. А центральные станции мы уже проехали – значит, новых пассажиров, которые бы заполнили пространство вагона, уже не будет. Я выгнул спину, как бы намучившись от неудобного сидения, подергал головой направо-налево и с преувеличенной осторожностью и замедленностью начал вставать. Типа спину заломило. Типа больной и старый. И так далее. Было стыдно перед женой, которая непонимающе подняла голову, и пришлось показывать жестом и гримасой: спина! Вставая и очень стараясь делать это с максимальной правдоподобностью, я выпрямился и начал грузно разворачиваться – лицом к девушке, спиной к парням. И, как бы не удержавшись на полу набирающего скорость поезда, сделал два оступающихся от боли в спине шажка влево, даже правую руку завел подержаться за поясницу, левой цепляясь за поручень. И замер. Эта минута была самой жуткой. Потому как вероятность мягкого нажима сзади, типа, отец, не загораживай мне телку, приходилась именно на этот момент. И тогда уж лучше бы сидел, а не провоцировал крепыша на действия, вероятность которых еще минуту назад была шестьдесят на сорок, а вот сейчас – из-за тебя, неврастеника, – семьдесят на тридцать, если не сто. Но – пронесло. Поезд летел в туннеле. Я стоял. И меня никто не потревожил. У колен сидела заслоненная моим широким пальто девушка. Руки лежат на коленях, глаза опущены. Лицо спокойное, только губы чуть поджаты.
Жена смотрит сбоку на меня: ну как? Я показываю: да вроде полегче. Потом мимо меня к освободившемуся месту проходит пожилой мужик, и, пропуская его, я сдвинулся еще на шажок, – теперь девушка закрыта со всех сторон.
Когда поезд тормозит на «Каширской», я вижу в стекле вырастающую за моим плечом знакомую стриженую голову, но и приятель его тоже встает. Они повернулись к двери. И пожилой мужик с моего места тоже снимается. Поезд уже стоит. Сидевшая до сих пор как бы безучастной ко всему девушка чуть склоняет голову и выглядывает из-за меня в сторону двери. Я вижу, как скользит ее зрачок, провожая спины ступающих на платформу – их отражение передо мной в стекле – парней. И тут же тело девушки чуть оседает, расслабляется. Она роется в сумочке.
Место мое опять свободно, и я чуть аккуратнее, чем надо, может быть даже переигрывая, – но кто, кроме меня, это заметит – оседаю вниз. Девушка втыкает наушники плейера. В грохоте поезда, освобождено несущегося от «Каширской» к «Кантемировской», прорезается скрипящий шорох с ритмичным буханьем ударных.
Девушка выходит на «Домодедовской». Мы – на «Красногвардейской», конечной.
От метро идем пешком, нам недалеко. «Голова болит, – жалуется жена. – Ну а со спиной у тебя как?» – «Нормально», – отвечаю я и рассказываю, что на самом деле подняло меня в поезде.
Жена слушает, я чувствую, с некоторым недоумением.
– Господи, ты-то куда лезешь? Может, девушке как раз хотелось внимания… И вообще, – спрашивает она, – тебе не причудилось все это? Я ничего такого не заметила. Не смотрела, может быть. Но если что-то было, то, наверно, почувствовала бы.
Может. Может и померещилось. Беда в том, что это (померещилось – не померещилось) уже не имеет значения. Это, как стало модно говорить в наше время, только твои проблемы.
Витя, как ия, – из старожилов нашего дома. Вселялись одновременно, я – на пятый этаж, он – на третий. Познакомились во дворе, когда выкорчевывали из земли вокруг дома железную арматуру и втыкали сиротские хлыстики саженцев. Сегодня, чтобы увидеть их кроны со своего пятого этажа, я поднимаю голову.
Витя был импозантен – высокий, спортивный; усы, светлые глаза, выпуклый лоб (очень походил на актера Филатова, тогдашний секс-символ уездной России); а также – белый пиджак, красавица жена, автомобиль «москвич». Работал Витя в архитектурной мастерской.
«Да, старичок, – говорил он мне, – влипли мы с тобой. В доме одни люмпены и деревенские, из белых людей – только мы». Витя не был снобом, он был коренной москвич, выросший в старорежимном московском дворе на Страстном бульваре, и асфальтированную площадку перед нашими подъездами по инерции считал двором, а ежевечернее общение соседей – нормой. И не он один. Дом на треть заселили такие же реликтовые москвичи из центра, а на треть – деревенские из снесенной у Борисовских прудов деревни, и деревенским даже знакомиться не надо было – по выходным их совместные застолья выкатывались во двор с баяном, матерными частушками и женским визгом.