Неторопливо и бережно кореец чистит яйцо, облизывая пальцы с застрявшими под грязными ногтями кусочками белка. Очищенное яйцо, полузакрыв глаза, кладет в рот. Медленно жует. Потом сонным движением протягивает руку, берет стакан с какао и делает медленный глоток, – жест гурмана, дегустирующего элитное вино. Начинает чистить второе яйцо. Снова – целиком его в рот. И снова прочувствованными глоточками цедит какао.
Третье яйцо и второй стакан какао.
Я вижу, как покрывается испариной широкое угреватое лицо, шея и грудь под майкой…
Пятое, последнее яйцо он почти не жует, – он его рассасывает. И потом, слизнув яичные крошки с губ, большими истомными глотками допивает какао. Все. Откидывается на спинку стула. Рыгает. В глазах хмельная почти поволока. Невидящим взглядом он смотрит перед собой.
И я уже не могу оторваться – передо мной его глаза, в которых, как в зрачке коровы, как в круглой начищенной пуговке его кителя свернутое отражение зала – там горящие крапинки люстр, спинки стульев и плечи сидящих, белая спица ножки барабана на сцене, там головы двух моих красавиц, черные окна и желтые полоски штор на них, и там – я, который, стыд и приличия забыв, пытается заглянуть в эти глаза – непроницаемые, наглухо закрытые и одновременно распахнутые настежь, как ворота давно брошенного, пустого, продуваемого ветрами насквозь колхозного амбара.
ДЖО ДАССЕН (Из цикла «Шлягеры прошлого лета»)
рассказ
Времени у него было – бегло, не вдаваясь, глянуть на интерьер двухкомнатного люкса, сумку – в шкаф, на пару минут под душ, и, удерживаясь, чтобы не побежать – снова, но в обратном направлении – проскочить уже знакомую улочку до автостанции.
До прихода ее автобуса оставалось еще минут пять-десять, на одну сигарету. Он прогуливается под крытой галереей вдоль пустых скамеек, и на площадь вкатывается «Икарус». Он отбрасывает сигарету. Совсем близко проплывает выворачивающий на стоянку автобус. Открывается передняя дверь. Спрыгивает на асфальт подросток, за ним, толкая коленями раздувшуюся сумку, спускается пожилая женщина, за ней черноволосый, горбоносый, без шапки, с поднятым воротником, мужчина, за ним… Он ничего не может поделать с лицом, стянутым в идиотскую улыбку. Вышли последние. Дверь закрылась. Единственное, что он понял: не сегодня.
Начинало темнеть. Слева площадь огорожена задами магазинов. Улыбка так и не ушла с лица. Не сегодня. И даже хорошо, что не сегодня. Он идет по улицам чужого города, мимо кирпичной стены – голые деревья, шпиль костела; мимо горящей латыни, – русские вывески они уже поснимали, и от этого – комфортное ощущение глухой заграницы. Сладка тяжесть наломавшегося за долгую дорогу тела.
…Он выходит на улицу поздним утром. Набухшее близкой моросью небо. Пустынно. Просторно. До вечера, до автобуса почти целый день. Узкие, прямые, в линеечку тротуары. Полутора– и двухэтажные особнячки. Черепица, эркеры, мансарды, люкарны, балконы и балкончики вызывают у него мысль не о жилье, а о листах с архитектурной графикой. Даже деревья за оградами кажутся выполненными по чертежу. Он ловит себя на ощущении, что по улице идет, как по новеньким коридорам своего Дома отдыха.
Мимо подстриженных полян, мелкоячеистых окон «амстердамских домиков», в меховой куртке, зимних сапогах и шапке под вольным морским ветром идет он, приехавший из страны, что лохматится неструганым горбылем, толем, ржавыми сетками кроватей и лысыми покрышками на задах огородов; где на пригородных платформах стоят закутанные платками по глаза низкорослые старухи в войлочных ботиках… И там, откуда он приехал, все уже стыдливо прикрыто снегом, затянуто желто-закатным небом с розовыми дымами из труб. Здесь же прятать нечего. Опрятные камни парапета игрушечной – но при этом живой – речки. Через равные промежутки стоят на дорожках ящики с песком, выкрашенные синей краской.
Асфальт кончился, под сапогом пружинит промытый мох – он вступает в сумрак соснячка. Приглушенный гул где-то впереди и поверху. Внизу тихо.
Сосны редеют. Сосны клонятся ему навстречу. Гул усиливается по мере того, как карабкается он на дымящуюся дюну. Выше. Выше. Гул переходит в грохот, нерасчленяемый на накат-откат, ветер забивает рот, уши. А глаз ластит обжитое по полотнам старых голландцев пространство: серые волны под стремительно-низким небом, чайки, распахнувшие крылья в неподвижном полете.