Зато с следующего утра Липатыч вдруг «замер», весь спрятался в себя, что-то глубоко затаил на дне своей души и молча, не проронив ни одного слова, не сверкнув ни на кого своим черным глазом, упорно работал за своим станком. По-видимому, он ничего не видал и не слыхал, но внутренне он весь жил одним напряженным ожиданием, и для него не пропадал ни один звук. Пробило десять часов – и худая, высокая, сутуловатая фигура нового начальника показалась в мастерской. Чувствовалось, что все работали дружнее, энергичнее, двигались быстрее и оживленнее, искоса и как бы мимоходом стараясь заглянуть в лицо начальника. Один Липатыч не шевельнулся, не взглянул на сторону от станка, как будто для него не было уже ничего важнее в мире того куска стали, над которым он возился: он – замер.
Между тем г. Бутенко, в кургузом пиджачке, как-то странно спотыкаясь длинными ногами в узких серых брючках, из-под которых несоразмерно выступали огромные острые носки штиблет, быстро прошел вдоль всей мастерской, направляясь, по указанию старшего мастера, в свою рабочую комнату. Хотя лицо его с длинным носом, продолговатое и смуглое, казалось суровым, но серые мягкие глаза так робко прятались за дымчатыми консервами и так боязливо старались избегать чьих-либо взглядов, что вся его персона производила какое-то неопределенное, двойственное впечатление. И когда он, сгорбившись, словно юркнул в дверь своей комнаты, Юрка никак не смог не крикнуть: «Усь!» – фыркнул на всю мастерскую, и тотчас же, спохватившись, взглянул на Липатыча. Но Липатыч не повел даже бровью… И с тех пор г. Бутенко был окрещен вновь, и мастерская единодушно признала за ним новое прозвище: он стал не г. Бутенко, а «Гусь»… Таковы нравы Юрки и его закадычных товарищей.
«Событие», о котором заставил Липатыч смутно мечтать и думать весь завод, совершилось, и осталось теперь одно – ждать «поступков». Липатыч, под видимым хладнокровием и суровой молчаливостью, внутренно был взволнован и переживал тяжелое душевное напряжение. Чтобы избежать излишних разговоров и даже просто пытливых взглядов со стороны Демы, Липатыч теперь и обедал, и ужинал урывом, наскоро и тотчас уходил из квартиры на улицу, на завод… Липатыч напряженно и терпеливо ждал «поступков», но поступков никаких не было.
Проходили дни – и жизнь мастерской шла обычным, заведенным порядком, как будто решительно ничего не случилось, кроме самой невидной и не редкой смены начальников, из которых каждый до того был похож один на другого, что Юрка даже затруднялся придумывать новые клички. Господин Бутенко по-прежнему, аккуратно, каждый день, четыре раза пробегал, спотыкаясь длинными ногами, через мастерскую в свой кабинет и обратно, вызывая молчаливое недоумение рабочих. Может быть, он все еще принимает мастерскую с ее запутанными счетами от Псоя? Может быть, так как назначать и принимать работы продолжал по-прежнему старший мастер. Господин Бутенко был неуловим – и это начинало, по-видимому, тревожить рабочих, и только когда, по поводу каких-то недоразумений с мастером, некоторым из рабочих пришлось являться к нему в кабинет, – все узнали, что он сух, холоден, неразговорчив и робок и что он никогда не смотрит в лицо рабочего, а либо в стол, либо на сторону. Это было первым открытием, которое несколько задело за живое всю мастерскую. Но вместе с тем было сделано и второе открытие: когда мастерскую посетило самое набольшее начальство, г. Бутенко был с ним также сух, холоден, молчалив и… робок. Но больше никаких «поступков» не было. Так прошла неделя. Очевидно, терпеть Юрке дальше было невозможно, – и вот однажды, когда г. Бутенко проскользнул, «как ящера», по словам Юрки, через мастерскую, торопясь обедать, в мастерской громко раздалось раздраженное восклицание: «Ну, погоди, гусь лапчатый. Я тебя выведу на свежую воду… Ты у меня заговоришь!»
Это говорил Юрка, внушительно поглядывая на Липатыча, – и поощрительный гул пронесся по всей мастерской. В груди Липатыча что-то заныло, «подкатило», кровь бросилась ему в голову. Но теперь он не только не закричал на Юрку, – он не взглянул на него: Липатыч его боялся.