- Пойдем?
- Никуда я не пойду,- Маша уже без шуток, свободно вырвалась от Казаркина и пошла к зеркалу поправить прическу.
- Ну, семейно посидеть, Маша!
- А кто ты мне? - вдруг закричала Маша.
- Как кто?
- Ну вот кто ты мне? Муж? Или брат? Родственник?
- Ну, а эта самая,- запридуривался Серега.- Любовь-то которая?
- Что ты говоришь? - иронически сказала Маша, она хотела что-то еще сказать, но не сумела, у нее стали набегать слезы.
Серега собразил, что дело плохо, и растерянно молчал.
- Ну вот что, если к Феде, то к Феде. А ко мне чтобы не приходил и не показывался. Иди к своим друзьям, у них весело. А со мной скучно. Меня ведь и муж за это бросил, ему тоже скучно было дома, в кабаках зато весело. Ведь это он меня бросил, а не я его! Я ведь и не видела ничего хорошего! Полгода он в рейсе, а потом три месяца на берегу, что есть муж, что нету. Да я ведь и не взглянула ни на кого за это время. А потом он же меня и бросил! Он меня бросил - не нужна ему жена,- море да кабаки! Все вы одинаковые!
- Маша-а, ну заткнись ты маленько,- Серега старался говорить понежнее, жалко было смотреть на Машу.- Ну чего ты завелась и пошла, пошла...
- Семейно! - передразнила Серегу Маша.- Слов бы таких не говорил. Любовь, любовь! В гробу я видела такую любовь! Тебе же дурь согнать! Переспал и пошел!
- Маша! - отчаянно крикнул Серега, но дверь уже хлопнула, слышно было только стукоток каблуков по лестнице.
- Во, ревнивая баба,- засмеялся Казаркин и упал на спину на подушки.
Казаркину стало очень хорошо, когда он подумал, что вот посидят они с Федей, посоветуются, а потом Федя будет свидетелем и все тому подобное, и наконец-то будет и семья, с Машей.
Всю жизнь Казаркин только и делал, что работал или бичевал в ожидании работы. А тут он лежал в постели, а за него переживала хорошая женщина, а за окном на заливе шторм - это было видно по цвету солнца, нервно и ветрено бившему в окно с залива. Он вылез из постели и прошле-пал босыми ногами к окну. Встал, прижавшись к стеклу лицом, и долго смотрел на буйный в белой пене залив. Залив был покрыт белыми гребешками мелких волн, ветру негде было разгуля-ться. Гребешки шли так плотно друг за другом, что Казаркину представлялось, будто невиданный по величине косяк рыбы зашел в узкую бухту и, стесненный берегами и неглубоким дном, теперь лежит толстым слоем, выставляя белые спины, бурля водой и перемешиваясь каждую минуту: одни рыбы вниз - в толщу и гущу, другие вверх - к ветру и солнцу.
Какое-то счастливое и плавное волнение охватило Казаркина, он разводил руками, улыбался прижатым к стеклу лицом, чувствовал, как колышутся стеклянные листы окна от прямо бьющего в них ветра, чувствовал через стекло каждый порыв, каждое движение этого солнечного упругого ветра с моря.
Он повернулся и оглядел свое временное жилище.
Утренняя неприбранность изумила его своей жизненностью и правдоподобностью: широкая постель - его и ее постель - была раскрыта и смята; на тумбочке, рядом с будильником и зеркалом, лежали различные женские приспособления: железно-резиновые бигуди, раскрытая с маленьким круглым зеркальцем пудреница, флакончики духов и губная помада в золотом столбике, а на стульях, в ногах постели, на смятых и брошенных как попало брюках ласково лежала текучая женская рубашка. Он прошелся по комнате и поймал себя всего, в длинных черных трусах, с худыми волосатыми ногами, с костистой жилистой грудью, на которой орел терзал женщину, с шишковатыми плечами и большими тяжелыми кистями рук, в зеркале. На стене затукало радио. Он подпрыгнул и упал на мягкую постель, высоко вздрыгнул ноги, поболтал ими в воздухе и в изнеможении полежал, расслабленно раскинувшись. Внутренняя гармония распира-ла грудь. Потом он оделся и посидел одетый, в новой японской рубашке, в новых, тоже японских, туфлях с уже покорябанным глянцем, потом долго и с удовольствием брился и смотрел при этом, как по крыше соседнего дома ходил под ветром кот и искал солнцепека за трубой в затишке. У кота двигались лопатки, и при поворотах ветер задирал ему шерсть на спине.