— Господи… — как-то по-старушечьи проговорила мать, — вот горе-то родителям…
Торбинский Аркаша-дурачок каждую весну уходил из дома и плутал где ему вздумается до глубокой осени. Говорят, однажды он добрался аж до Москвы и, обносившись за дорогу, украл шинель. Его поймали и сильно избили. Родитель Аркашкин, Трифон Попов, среди зимы получил бумагу из какого-то учреждения с просьбой приехать и забрать своего сына. Жили Поповы трудно, ребятишек полная изба. А сам Тришка, маленький, кудлатенький мужичок, работал в леспромхозе «куда пошлют» и едва кормил свою ораву. Не мешкая Трифон продал корову, купил новые пимы и поехал в Москву. Аркашу он привез на руках, после чего тот еще целый год отлеживался и, говорят, совсем ослаб на голову.
— На самолете летал! — хвастался Тришка, выпучивая глаза и делая губы трубочкой. — Под самые под облока поднимается! Страх-от какой!
— Что с Аркашкой? — спрашивали его. — Как здоровье?
— А у меня робенки-то живучие! — смеялся Тришка. — Иссох маленько, да ничего, оклемается к весне-от!.. А избушшонки-то внизу ну ровно ульи на пасеке! — Трифон переходил на заговорщицкий шепот: — Слышь-ка, с высотишши экой людей-от совсем не видать!..
Судьба чуднуй семьи Поповых до сих пор напоминает мне старинную русскую игрушку матрешку; разъедини одну — в ней другая, точно такая же, лишь меньше размером, а в той — еще одна… Во время столыпинского переселения мой прадед Григорий Прокопьевич ехал в одном вагоне с многодетной семьей Поповых. Вятские переселенцы ехали в Сибирь как в рай земной. Считали едоков, множили на десятины, и выходило, что Попову земли полагается столько, сколько всем остальным в вагоне.
— От уж поедим хлебушка! — радовался Аркашкин дед. — От уж попечем пирогов-то!
На одной из станций пропал пятилетний Тришка. Отец великого семейства хватился лишь вечером, когда спать укладывались. Пересчитал по головам — одного не хватает. Где искать — неведомо…
— Экая досада! — поскреб затылок. — Нет бы девке-то потеряться, а то парнишка…
На следующей станции мой прадед Григорий Прокопьевич сошел с поезда и вернулся назад, искать мальца. Нашел он Тришку лишь через неделю в каком-то подвале, полуживого привез в Сибирь, на землю обетованную, некорчеванную и голодную…
— Оклемается! — махал рукой Тришкин родитель. — У меня робенки живучие!
Мать боялась Аркашу и жалела его одновременно. Говорили, будто он ловит женщин, предлагает выйти за него замуж и нарожать ему много-много ребятишек…
В осинниках — до Алейки рукой подать — молоко у матери так приперло, что она застонала и припустила бегом.
— Не отставай, Серенька! Давай в ногу бежать!
И мы побежали в ногу и задышали вместе, разом. Стало так легко, словно кто-то подталкивал меня сзади, приподнимал над землей и я лишь перебирал ногами. Мелькали деревья, целый частокол деревьев, и если бы взять палку, то можно было бы «тарахтеть» ею по осинкам и сосенкам, как по плетню!.. Так мы неслись до старого смолзавода — места таинственного и удивительного. Здесь жили змеи, зияли черные дыры едва прикрытых колодцев, и полузаваленные сводчатые жерла печей казались входом в сказочный подземный мир. На смолзаводе быстрее всего сходил снег, появлялась первая земляника, и даже глубокой осенью земля здесь была теплая, а трава — зеленая… И вот в этом месте мать неожиданно остановилась и присела, разглядывая что-то в прошлогодней траве.
— Кукушкины слезки!
Я бухнулся рядом. Из земли, окруженный тремя травинками, торчал полураспустившийся цветок — три синих лепестка…
— Так рано… — почему-то озабоченно проронила мать и легла на землю. — Как пахнет!
Мне кажется, все цветы, кроме кукушкиных слезок, пахнут одинаково — одеколоном. На худой случай — духами. Впрочем, у меня плохое обоняние. А оно, говорят, равно музыкальному слуху. Слуха же у меня и в помине не было…
Я понюхал цветок.
— Чуешь? — радовалась мать. — Только нюхать кукушкины слезки надо не срывая. А сорвешь — весь запах сразу пропадает. Вот гляди!
Она выщипнула цветок и поднесла к моему носу. Пахло обыкновенно, свежей травой и материными руками…
Дома нас ждали давно, Пашка орал, выплевывая «жвачку» — жеваный пряник в марлечке, и требовал молока. Мать скинула сидор, и уже через секунду последышек накрепко присосался к груди, вместе с молоком вытягивая боль.