Было, впрочем, еще одно. Ворота Тяньаньмэнь. Врата Небесного Спокойствия… Проходишь средней вежливости досмотр, поднимаешься по крутой лестнице, стиснутой красными стенами, оказываешься на верхней веранде. И здесь перед тобой распахивается во всю свою ширь эта ненормальных размеров площадь. Тысячи людей идут по ней под огромными развевающимися на холодном пекинском ветру красными флагами. Тысячи — и все же не занимающие и одну десятую этого необъятного дремлющего пространства.
И все о чем ты думаешь, все, о чем можешь думать, это вовсе не о том, что площадь эта — самая большая в мире. И не о том, что стоишь ты в месте, долгие годы почитаемое за центр Поднебесной Империи. И даже не о том, что здесь творилось в одна тысяча девятьсот восемьдесят девятом году от рождения человека, до которого большинству людей в этом городе нет никакого дела. А думаешь ты о том, как в середине прошлого века ничем не примечательный начинающий лысеть человек стоял здесь на этом самом месте и выкрикивал слова в бушующее море толпы, запрудившей эту площадь. И толпа эта, слившаяся в едином грозном порыве, отзывалась радостным гулом каждый раз, когда он делал паузу. Они были готовы идти за ним, куда бы он ни позвал, они были готовы исполнить любое его приказание, они были готовы созидать или разрушать — ему стоило лишь пожелать этого. И он знал это и, подобно скульптору, лепил из податливой глины людских душ то, что хотел слепить.
Он стоял на этой площадке, в окружении свиты и все же один — такие, как он, всегда рано или поздно оказываются в одиночестве, — и никому не ведомо, что он думал в тот момент, описанный нынче в бесчисленных книгах и статьях. Не было еще огромных зданий по сторонам площади — он велел воздвигнуть их позже. Не было еще серой громады монумента в центре — прошел не один год, прежде чем он решил, что там ему самое место. И не было еще окруженной деревьями монументальной гробницы на дальнем конце Тяньаньмэнь — в нее он лег, словно фараон в пирамиду, почти тридцать лет спустя. А были только люди. Которые своей верой сделали его тем, кем он в конце концов стал. Он хотел править, а они хотели, чтобы ими правили. Они всегда хотят, чтобы ими правили.
И вот ты стоишь на этом месте, ощущая под ногами тот же пропитанный историей настил, смотря на ту же площадь, слыша вокруг тот же язык. Ты пытаешься представить себе, о чем он думал в тот момент, к которому шел долгие годы. Ты думаешь, думаешь, думаешь… И неожиданно приземистые здания, окружающие площадь, и серая ступенчатая колонна монумента, и мавзолей вдруг как будто мягко проваливаются под землю. Исчезают хлопающие на ветру флаги. Растворяются в прозрачном воздухе несущиеся между площадью и воротами машины. И на площади вдруг меняет разноцветную пестроту своего одеяния на однообразные грязно-зеленые оттенки. И этих однообразных, одинаковых, безликих фигурок становится все больше, и больше, и больше… И вот уже вся площадь запружена людьми. Их тысячи, десятки тысяч… И они все смотрят на тебя, ловят каждое твое слово, сжимают в руках твою книгу. И от этой веры, и граничащего с обожанием благоговения, и от тысяч взглядов, сливающихся в один полный восторга взгляд, твоя речь становится еще уверенней. Ты чеканишь слово за словом, и каждое из них летит в толпу, словно камень из пращи.
Лежащий за твоей спиной Запретный город — бастион бастионов, опора опор, древнее сосредоточие императорской мощи вдруг, словно по мановению невидимой руки, обращается в бутафорское скопище красных строений. Век за веком правили из него огромной страной императоры, слепя, словно звезды, даруя жизнь или обрекая на смерть, начиная войны и подавляя восстания. Страшна и божественна была их власть, дарованная Небом. Умирал один император — и тотчас же на его место заступал другой, подхватывая эстафету неумолимой власти… И где же теперь она теперь — эта потомственная мощь династий? Сгнила, обветшала и рассыпалась в прах. Последний император стал посмешищем для всей Азии, марионеткой которой играли все, кому не лень. Но власть, истинная власть осталась.