Синьора Летиция прошла хорошую школу, а между тем эта женщина, ничего не забывшая, помнила, как в Марселе ей приходилось с трудом сводить концы с концами. В те времена ссылки и бедствия она вставала раньше своих дочерей, затем посылала одну дочь на рынок за провизией, второй поручала следить за хозяйством, а третьей – счетоводство. С тех пор все изменилось, за исключением чувств и привычек madame Летиции, и она с грустью видела, как Элиза, Полина и Каролина соперничали в роскоши и изяществе с своими невестками. Чем более расточалось золота вокруг неё, тем более сокращала она собственные свои расходы. Она страшно сердилась на тех, кто уговаривал ее устроить себе оранжерею в 30.000 франков. Она отвечала им: «Я должна копить (cumuler) на будущее». Она никогда не забывала о будущем, о непостоянстве и предательстве фортуны, о больших переменах в судьбе, являющихся возмездием за великие блага. При всем преклонении её перед гением своего сына, она знала, что и он человек, который может этим злоупотреблять, и страшилась его невоздержности. Она говорила: «Все это может кончиться, тогда что же станется с детьми, которые в неразумной расточительности своей не заглядывают ни вперед, ни назад. Тогда они придут ко мне». Еще до наступления 1812 года, если верить эрцгерцогу Карлу-Людвигу австрийскому, – она уже говорила: «Только бы это продолжалось». Неоднократно утверждала она, что дни её величия были для неё днями тревоги и страдания, что, если бы можно было вскрыть её душу, то там нашли бы более горя, чем радости. Всегда тревожно настроенный её рассудок, недалекий, но устойчивый и ясный, никаким влияниям не поддававшийся ум, её предусмотрительность, как матери семейства, опасения и беспокойство, какие испытывала она за сына, непрестанно готового ринуться в новые предприятия, который, казалось, находил удовольствие в бравировании людьми и богами, всего этого достаточно было для того, чтобы отравить её существование.
3
Особенно нерушимой сохранялась в ней идея, какую составила она себе о семейном режиме и о том уважении, с каким должно относиться к материнскому авторитету. В то время не очень-то справлялись с её мнением, все решалось на основании государственных соображений, все, не исключая даже замужества её дочерей, и она чувствовала себя оскорбленной в своем достоинстве. Известно, что она порицала Наполеона за то, что он сделал себя императором. Она не могла скрыть от себя, что, по мере его возвышения, он все более и более отдалялся от неё. Сохранит-ли он еще то уважение, каким обязаны дети по отношению к своей матери. Сверх того, эта женщина, презиравшая этикет, отличалась крайней нерешительностью и щепетильностью во всем, что касалось личных сношений её с императором. В течение шести недель послеродового периода Марии-Луизы madame Megravere и королева Испании и Голландии одни были допущены в родильнице. Им подставлены были кресла около её постели. В первый день парадного приема император распорядился унести эти кресла, которые заменились табуретами. В момент рассаживанья присутствовавших madame Megravere удалилась. Императрица хотела ее удержать, но она возразила: «Madame, если бы император желал, чтобы я присутствовала при принятии вами послеродовой молитвы, он распорядился бы поставить для меня кресло». В другой раз, в том же году, на одном семейном собрании Наполеон поднес ей свою руку для целования. Но она с живостью оттолкнула ее, и не она, а он поцеловал руку своей матери. Она говорила ему наедине: «Вы знаете, ваше величество, что на людях я обращаюсь с вами с почтением, потому что я ваша подданная. A в частной жизни я ваша мать, и когда вы говорите: я желаю, – я отвечаю: а я не желаю». Вспоминая, что некогда в Аяччио она повелевала и все ей повиновались, что, когда она воспрещала прикасаться к винным ягодам и винограду в саду, и будущий победитель при Аустерлице преступал её законы, то она имела право его высечь; вспоминая, как потом в Марсели ей достаточно было мигнуть, чтобы красивые её дочери с корзинами в руках отправлялись на рынок, вспоминая все это, она не могла не сказать, что времена, когда люди живут в неизвестности, имеют свою хорошую сторону, а времена славы – свои унижения. Всю свою жизнь она исповедовала культ порядка, а этот культ требует, чтобы дети безусловно повиновались своим родителям. В 1802 году, во время обнародования Конкордата, она сказала первому консулу: «Теперь нет уже более надобности угощать вас пощечинами, чтобы заставлять вас ходить к обедне». – «Нет, – возразил он, – теперь уже моя очередь кормить вас ими». Он, конечно, никогда не дерзал это сделать. Но если бы это случилось, она, как верноподданная, должна была принять такой факт вполне благосклонно, а это-то и претило ей. С бесхитростным умом она соединяла большую простоту сердца и упорную преданность ограниченному циклу как бы прирожденных ей идей. Иметь сына своим повелителем представлялось в глазах её нарушением естественных законов. Подобно цветам и животным, она всегда жила жизнью весьма близкой в природе.