Исходя из этого, Карл со своими разбойниками становится проклятием окрестных деревень, выражая собственную свободу в виде убийств, разбоя и насилия (они оскверняют целую женскую обитель), но делая это исключительно из высоких побуждений. Невероятная запутанность сюжета и нелепость развязки не должны нас здесь интересовать. Франц сгорает заживо, отец сходит с ума, Карл убивает свою возлюбленную — по ее же собственной просьбе — а затем сдается.
Двадцатый век показал, какое влияние могут оказать «Разбойники» на целую эпоху. Их безумная диалектика свободы вдохновила целое поколение провидцев, мечтателей и революционеров. «Еще никогда закон не создавал великого человека; лишь свобода творит титанов и героев». Поэтому законы несправедливого общества заслуживают попрания, а преступное насилие — своего оправдания. Мы больше не плачем над судьбой Юлии и Вертера, но два столетия спустя, после того, как «Разбойники» увидели свет, перед судом присяжных города Лос-Анджелеса предстал Чарльз Мэнсон, оправдывая в своих речах перед смущенным жюри банду собственных разбойников, объявивших войну «свиньям» (буржуазии). И ему вторили все политические активисты, оправдывавшие насилие, начиная с русских анархистов конца девятнадцатого века до Симбионистской Армии Освобождения, похитившей Патрицию Херст.
Кажется почти невероятным, что с появления «Памелы» до выхода в свет «Разбойников» прошло всего лишь сорок лет. Тем не менее между ними, кажется, лежит целая пропасть веков. Менее, чем через десять лет грянет Французская революция, духовную ответственность за которую в немалой степени несут Руссо и Шиллер. Времена порядка — и авторитетов — прошли; начиналась современная эпоха. И начало этому движению было положено за какие-то пятьдесят до этого, в эпоху доктора Джонсона, когда на книжных прилавках Лондона появилась книга под названием «Памела». Четырем писателям удалось повлиять на ход истории в большей степени, чем камерам пыток инквизиции или армиям Фридриха Великого.
Шиллер оказался прав; роман — и его малое подобие пьеса — стали выразителями нового измерения человеческой свободы. Естественно, масштабы романа шире, чем масштабы драматического произведения; роман способен создать воображаемый мир природы и целых исторических эпох. Роман способен возвести иных разочарованных в жизни дочерей священников, — наподобие Джейн Остин и Эмилии Бронтё, — в ранг настоящих творцов. И в течение девятнадцатого века империя романа расширила свои границы куда как в большей степени, нежели это удалось империям Александра Великого или Юрия Цезаря. Готический роман погрузил нас в царство ужаса, наполненного демонами, оборотнями и вампирами. Вальтер Скотт изобрел нечто в роде машины времени, которая могла перенести читателей на Святую Землю времен Ричарда Львиное Сердце или на поля сражений Франции вместе с Квентином Дорвардом. Бальзак создал целый мир больших городов с их мостовыми и мрачными домами. Диккенс был настолько восхищен собственным даром заставлять целое поколение людей смеяться и плакать, что в конце концов порвал сосуды в горле во время столь излюбленного им чтения перед публикой. (Он же, между прочим, оказался родоначальником нового жанра, вложив в слова своего героя из «Холодного дома» инспектора Беккета имя «детектива», впервые используя его в литературе). Достоевский вновь возвел роман в ранг метафизического размышления над смыслом человеческой свободы, заново выразив мысль о том, что через собственное страдание человек способен стать Богом в большей степени, чем он о себе думает. А в самом конце века Герберт Уэллс уже отправлял своих читателей на луну и описывал завоевание земли пришельцами с Марса. Похоже, уже не осталось никаких преград для человеческого воображения; роман благодаря своей силе выражения оказался способен проникнуть во время и пространство.
Но, пожалуй, самым выдающимся достижением романа стало его стремление освободить человека от самого себя, открыть для него новые возможности саморазвития. Вспомним сцену из «Рождественской истории»