— Вы, еврей, помогаете им победить немцев?
— Немножко. Я не могу сделать много. У них есть машины и пушки. На самом деле они во мне не очень-то и нуждаются. Но я могу сделать какие-то мелочи.
— Это хорошо. Мы будем бороться. Но кто знает, как все обернется?
— Никто не знает. Никто даже предположить не может.
— Наверное, так, — согласился старик. — Наверное, так. Они вошли в здание. С многоярусных нар на них смотрели лица, гудели голоса. Запах был почти ослепляющим; Шмуль припомнил его благодаря слезам, хлынувшим из глаз. Для старика нашлось место около печки. Шмуль подвел его гуда и помог ему улечься. Тот был легким и сухим и очень быстро успокоился. Но его рука еще раз поднялась и притронулась к запястью Шмуля.
Шмуль дождался, пока дыхание старика не стало глубоким и мерным. Он чувствовал, что на него уставились десятки истощенных лиц, похожих на маски смерти, и это ощущение ему не нравилось. Насыщенный запах ДДТ после последней дезинфекции тяжело и мучнисто висел в спертом воздухе, вызывая жжение в ноздрях. Шмуль подошел к двери и вышел наружу. Его омыл холодный воздух, сладкий и спокойный. В вышине мерцали бесчисленные звезды, как глаза тех людей на нарах.
Вот она, метафора, родившаяся в лагерях: «как глаза людей на нарах». Только еврей может смотреть на звезды, протянувшиеся от горизонта до горизонта размытой бесконечной полосой, и думать о бесцветных глазах людей, стоящих на пороге смерти. Долго ли еще он будет обращаться к лагерной жизни за метафорами? Неужели это настолько глубоко въелось в его душу? Неужели немцы завладели его воображением и это их последнее хитроумное приобретение навсегда отрежет его от общества людей и сделает тем самым метафорическим мусульманином?
Но когда Шмуль в отчаянии понял, что ответом на этот вопрос будет «да», он сразу же понял и другое: что его проблема будет литературной в той же степени, что и психологической. А за этим незамедлительно последовало осознание того, что впервые за многие годы он снова подумал о литературе. Он подумал, что должен написать о лагерях и когда-нибудь, возможно через год, когда перестанут смешивать усердие с мастерством, а страсть — с блеском, он попробует это сделать.
Идя по улице между немыми рядами бараков, Шмуль понял, какую необъятную, быть может, даже неразрешимую задачу он только что с такой легкостью поставил перед собой. Она была огромна, с какой стороны ни взгляни. Имеет ли право какой-нибудь человек выжимать истории из трагедии таких масштабов? А как насчет людей с больной душой, которые будут читать подобную литературу только ради вызываемых ею острых ощущений, хотя таковые ощущения отнюдь не являются ее целью? Какова ответственность художника перед тем, что прошло, потеряно, забыто? И еще он увидел, что в определенном смысле воображение уже претерпело изменения. С одной стороны, граница зла отодвинута далеко за горизонт, но, с другой стороны, способность отдельной личности выстоять и одержать верх над убийственными намерениями государства тоже расширила свои границы. Потребуется найти новые формы, что-то такое, что очертит эти границы и в то же время передаст безмерность акта убийства: найти какую-то новую эстетику постзверского мира. И снова перед ним во весь рост встала проблема метафоры. В лагере все было метафорой: жизнь была метафорой, смерть была метафорой. Каким образом искусство может опираться на реальность, уже насыщенную изначальным символизмом, видением ада, который немцы с таким старанием создавали на Земле: сатанинские искры, пламя, ужасное зловоние, рвущиеся с поводков собаки с поблескивающими клыками? Возможно, все это вообще недоступно художнику.
Надо сосредоточиться на чем-то маленьком, на какой-то притче; широкая панорама окажется непонятной. Сосредоточиться на одном человеке: как он жил, сохраняя столько достоинства, сколько позволяла ему эпоха, и как он умирал, возможно бесчувственный — еще одна горстка золы в промозглом завихрении тучи пепла, — но при этом убежденный, что его жизнь имела какое-то значение.
«Нет, — подумал Шмуль, — я никогда не смогу написать такое. Я недостаточно хорош для этого. Признайся, как писатель ты не представлял собой ничего особенного: несколько жалких эссе в давно забытом еврейском журнале в городе, которого больше не существует». С какими позициями он боролся, а какие защищал? Даже и не вспомнить.