Был ли Яшка сумасшедший? Конечно, нет. Правда, сибирская психиатрия решила этот вопрос в положительном смысле, и Яшке предстояло вскоре испытать те же упрощенные приемы лечения, какие испытал остяк Тимошка. Тем не менее, я не сомневаюсь, что Яшка был вовсе не сумасшедший, а подвижник.
Да, если в наш век есть еще подвижники строго последовательные, всем существом своим отдавшиеся идее (какова бы она ни была), неумолимые к себе, «не вкушающие идоло-жертвенного мяса» и отвергшиеся всецело от греховного мира, то именно такой подвижник находился за крепкою дверью одной из одиночек подследственного отделения.
— Есть семья у тебя? — спросил я однажды Якова.
— Была… — ответил он сурово. — Была семья у меня, было хозяйство, все было…
— А теперь живы ли дети твои?
— Бог знает… Как бог хранит… Не знаю…
— Тоскливо, должно быть, за своими тебе, за домашними? Может, письмо тебе написать?
— Нет, не тоскливо, — мотнул он головой, как бы отбиваясь от тягостных мыслей. — Одно вот разве: как бы им устоять, от прав-закону не отступить, — об этом крушусь наипаче…
Несколько времени он сурово молчал за своею дверью.
— На миру душу спасти, — проговорил он задумчиво, — и нет того лучше… Да трудно. Осилит, осилит мир-от тебя. Не те времена ноне… Ноне вместе жить, так отец с сыном, обнявши, погибнет, и мать с дочерью… А душу не соблюсти. Ох, и тут трудно, и одному-те… ах, не легко! Лукавый путает, искушает… ироды смущают… Хладом, гладом морят. «Отрекись от бога, от великого государя»… Скорбит душа-те, — ох, скорбит тяжко!.. Плоть немощная прискорбна до смерти.
Тем не менее, легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести… Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке.
Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое:
— Пошто меня хладом изводите, пошто раму мне, слуги антихриста, не вставляете?
На следующий день была вставлена рама. Теплее и светлее стало в комнате Яшки, но вечером он стучал столь же неуклонно.
Эта черная неблагодарность поразила «его благородие» до глубины возмущенной души.
— Подлец ты, Яшка, истинно подлец! — произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери. — Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься.
— Беззаконник ты! — загремел Яшка в ответ. — Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за бога стоял и с рамой все одно постою же…
И дверь загремела бодрою частою дробью.
— Слыхал? — говорил мне после этого Яшка с глубоким презрением. — Беззаконник-то на какую хитрость поднялся? Раму, говорит, вставил, — за раму отступись от бога, от великого государя!.. Этак вот другой ирод из начальников тоже меня сомущал!.. Калачами!.. Привели меня с партией в Тюмень. Смотритель купил два калача, подает милостинку, да и говорит: «Вот, бает, тебе христова милостинка, два калача, — только уж ты меня слушайся. У меня чтоб в смирении»… Слыхал? — «Милостинку я, мол, возьму. Она христовым именем принимается… Хоть сам сатана принеси, и от того возьму… А тебе, беззаконнику, я не подвержен». Н-е-ет! Меня лестью не купишь. Слава тебе, господи, поддерживает меня царица небесная. Стучу вот!..
Что же это за «прав-закон», за который Яшка принимал свое страстотерпство?
Привелось мне как-то писать официальное заявление, для чего я был вызван в тюремную контору. Меня посадили за стол, дали бумагу, перо и предоставили сочинять мое заявление под шум обычных конторских занятий. В это время «принимали новую партию». Письмоводитель выкликал по списку арестантов и опрашивал их звание, лета, судимость и так далее. Смотритель сидел тут же и рассеянно посматривал на принимаемых. Во всем этом было мало интересного для его благородия; для меня — тем более, поэтому я сочинял свое заявление, не обращая внимания на происходившее.