Лучше мученья, огненные, яркие, чем мирное тленье. Но как убедить людей, что гореть надо, а не тлеть. Они потребуют моментально гарантию, расписку в счастье.
Всё сводится к риску и дерзости. Только они спасут людей от спячки.
Дерзость мысли, чувства, слова! Говорить, не боясь преград, идти смело, никому не отдавая отчета, куда и зачем, влечь за собой толпу…
Это чудно! Но… если не горенье нужно, а замерзание! Вот Брюсов [54], ― забрался на гору, на самую вершину (по его мнению) творчества и, борясь с огнем в своей груди, медленно холодеет и обращается в мраморную статую.
Разве замерзание не так же могуче и прекрасно, как сгорание? Милый Понтик, глядя <на> все это с медицинской точки зрения, Вы скажете, что это всё сплошная отвлеченность, что природа не считается с капризами отдельных личностей и пр.
Но Вы мне тем-то и нравитесь, что в Вас эстетик сильнее врача, а то бы я не стала Вам писать всего этого.
Вы, м<ожет> б<ыть>, помните мои стихи «В Монастыре» [55], к<отор>ые показывала Вам Соня? [56] Они написаны под впечатлением разговора с этим странным знакомым.
В нем есть что-то каменное и холодное. Когда я поговорю с ним, все светлое, красивое, смелое исчезает и дает место какому-то кошмарному бреду, полному диких ужасов и страшных картин.
Во время разговора с Вами я чувствовала себя так ясно, так хорошо. Вообще я очень отдохнула в Орловке [57]. А теперь всё смято, беспорядочно, сумбурно. В голове бродят какие-то отрывки мыслей. Ничего не могу обобщить. Связь как-то утерялась.
Порой мне бывает страшно и откуда-то со дна всплывает что-то темное. Мне кажется, что это начало сумасшествия. Впрочем, это шаблонно — все так говорят и никто не сходит с ума.
Прочтите это письмо еще раз вечером, если хотите меня понять.
О, Петя, как тяжело жить одной. Я боюсь одиночества и своей тоски. Бегу ко всем, лишь бы забыться. Как бы мне хотелось быть сейчас в столовой и слушать. «Два гренадера» [58]. Вижу отсюда, к<а>к Соня полулежит на диване, а Вы вкладываете валик и приговариваете:
— «Ах ты черт, странно, что ж это он не лезет?» ―
Глажу Вас против шерстки.
Лапу, товарищ!
22-го июля 1908
Впервые ― Новый мир. № 6. 1995. стр. 120–121 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 714–715. Печ. по тексту первой публикации.
<23 июля 1908 г., Таруса>[59]
Вы, Понтик, пожалуйста, не воображайте, впрочем, Вы такой умный, что ничего и не вообразите.
Передо мной лежит раскрытая химия [60] и ехидно улыбается.
Знаете что? Устроим зимой кружок, хотя бы литературный с рефератами по поводу прочитанного и прочим. К этому я стремлюсь из чувства самосохранения: с другими тоска не так страшна, да <и> приятно (хотя слово «приятно» сюда не годится) обмениваться мнениями насчет прочитанного и таким образом проверить стойкость и верность своих убеждений. Как Вы думаете на этот счет? У Вас, верно, есть кто-нибудь, кто бы пожелал участвовать?
Оказывается, что экзамен мой будет числа 28-го сент<ября> месяца [61], так что я напрасно не осталась у Вас, чтобы ехать в Соковнино [62]. Ругаю себя, но от этого ничего не меняется.
Погода у нас беспросветная.
«Дождь и холод, грязь и слякоть,
Небо хочет нас оплакать
Все тарусские находят, что я загорела, как цыганка. Здесь — всё лес и лес, даже странно с непривычки и грустно без открытого горизонта тульских широких полей.
Кто-то теперь без меня ласкает Буяна? [64]
Да, Петя, пожалуйста, составьте мне список Ваших достопримечательностей (не лично Ваших, хотя, если хотите, и этот), а то я было начала перечислять и запнулась на Чермашне и Мокром [65].
Папа очень доволен, что я побывала у Вас, и, кажется, ничего не имеет против меня еще когда-нибудь отпустить к Вам.
Соня на меня не дуется, не знаете? Мы ведь с ней порядочно грызлись.
Завтра беру первый урок по алгебре, — перспектива не из приятных.
Химию начну сегодня же, по крайней мере надеюсь начать.
Как я только приехала, Ася тотчас же начала изводить меня, впрочем, очень дружелюбно. Она представляла, как я в очках, согнувшись в 3 погибели, прицепилась к лошади, и как последняя, тоже скрючившись, лениво двигается.