На чердаке, в шкафах, хранились справочные материалы, которыми Билл пользовался при работе. Скотт шпарил наизусть тематический каталог и показывал Брите десятки папок: каждой категории соответствовал свой цвет обложки. Здесь у него был свой стол и своя пишущая машинка. Ящики, полные непереплетенных рукописей. Внушительного вида ксерокс, стеллажи с энциклопедиями, учебниками стилистики, стопками газет и журналов. Скотт вручил Брите светло-серую, никак не помеченную картонную коробку, указал на шесть таких же коробок на столе и пояснил, что это окончательная редакция, перепечатанный, исправленный и вычитанный экземпляр нового романа Билла.
Но Билл все работает и работает, вносит правку. Спускаясь по лестнице, они услышали стук его машинки.
Не вставая из-за письменного стола, он выпил кофе с сандвичем. Затем опять начал печатать — и услышал первобытный заунывный стон в недрах своего тела. Вот так это и происходит: первые за день слова включают физическую сигнализацию, заставляют хныкать и отбиваться — живые организмы сопротивляются изнурительной работе. Тут без сигареты не обойдешься, верно я говорю? Он услышал: они спускаются по лестнице. Явственно представил себе, как они стараются не скрипеть, как, втянув головы в плечи, тихо ставят ноги на ступеньки. Лишь бы не потревожить блажного дядюшку в его запертой комнате. Он не знал, когда она уезжает — прямо сейчас, наверное? Подумал, что увидеться с ней вновь было бы крайне неловко. Говорить-то больше не о чем, так? Между ними возникло чувство близости, показавшееся жалким и пошлым, едва она вышла за дверь. Он не мог в точности припомнить, что именно ей сказал, но знал: все не то, сплошное словоблудие, позерство, по большей части искреннее и именно потому совершенно непростительное. Да кто она вообще такая? В ее лице есть сила, окостенелость образа жизни, выбранного раз и навсегда, — то, без чего не пробьешься, мощь, которая давно перебесилась, дала себя укротить; мощь нескрываемая, но с примесью настороженности. Легче легкого — встать из-за своего стола с машинкой, уехать в Нью-Йорк и жить с ней до скончания века в квартире с террасой с видом на парк или на реку, можно на парк и на реку сразу. А тут пялишься в клавиатуру, как в зарешеченное окошко. Раньше бывало: когда начинаешь книгу, на тебя наваливается время, накрывает тебя и придавливает, а потом, когда заканчиваешь, отпускает. А теперь больше не отпускает. Так ведь и он пока не закончил. Жить в большой светлой квартире с кроватью, застеленной простынями из серого льна, читать надушенные журналы. Существует гибкое пространство - время физика-теоретика, время, не замутненное человеческими переживаниями, чистая кривая
природы — и есть время с привидениями, время писателя, время-наперсник, дышащее гнилью в лицо, мрачное, понукающее. Что-то сегодня десны чешутся. Нужно проскользнуть украдкой в спальню, приготовить коктейль из розово-желтых поливитаминов с фтором, а пока давай сосредоточимся на странице, стукнем-ка по буковке, потом по другой. Как хочется отодрать ее до визга, на жесткой постели, и чтобы в окна барабанил дождь. Господи, пожалуйста, дай мне поработать. Взглянем на вещи прямо: каждая книга — это марафон, глаза лопаются от натуги. Дойти до финиша надо непременно. Умирать нельзя. Он ударил по клавишам столько раз, сколько требовалось для завершения фразы, и подумал, что надо бы спуститься с ней попрощаться, но выйдет только конфуз для обоих. Она же получила то, за чем приезжала, так? Теперь я — картинка, плоская, как отутюженная коровья лепешка. Он заметил, что сделал ошибку — поменял две соседние буквы местами. Последнее время такое случалось с ним часто, еще один признак прогрессирующей опухоли мозга; он вытащил лист из машинки и замазал опечатку. Пришлось ждать, пока подсохнет. Как он себя наказывает за постоянные опечатки — вечно пальцы тычутся не в те клавиши; как ошибки повергают в отчаяние, нелепицы доводят до форменного бешенства; и он уставился на подсыхающее белое пятно и сидел сложа руки, пока оно не сделалось неразличимым, — тем самым он одновременно наказал себя и увильнул от кары. Ее рука на его щеке… как он удивился, что на него так подействовал этот жест, в одном прикосновении — все сразу. Хочу жить как другие, уплетать в тратториях близ парка трехцветные макароны. Вечно замазываю и впечатываю поверх. Он взглянул на фразу, шесть понурых слов, и увидел весь роман, каким он порой ему представлялся, — ковыляющего по дому кастрированного недочеловека, горбуна-гидроцефала со сморщенными губами и нежной кожей, со струйкой слюны, постоянно текущей из уголка рта. Столько лет потребовалось, чтобы понять: роман — его ненавистный личный враг. Запертый вместе с ним в потайной комнате, схвативший его за горло. Он задумался о невероятной сложности операции по замене ленты. Столько точек над "i", столько "alter" и "ego". Почувствовал: грядет, и действительно чихнул на страницу, чихнул от души, отметил, что выделения с кровяными прожилками, но зато жидкие и скудные. Он не удостоит их гордого имени "сопли". Ей нравится моя злость. Жить в центре кубистского города, воскресные газеты разбросаны по всему дому, румяные булочки на тарелке. Была у него присказка: сейчас, пока у меня междукнижие, и умереть не жалко. В том-то и была беда со второй супругой… Ну да не важно. Жить в двух шагах от галерей и музеев, стоять в очереди за билетами в кино, делать ремонт, спать на простынях из серого льна, откупоривать вино, любить ее, заказывать на дом пиццу, давай сегодня закажем пиццу, выгуливать собак, говорить слова, слышать, как швейцары высвистывают такси и дождь барабанит по окнам.