Впрочем, дело это темное, может, я не прав.
Тогда ко мне вечером приехали мой друг историк Юрий Бессмертный и исследователь античности, эссеист Леонид Баткин, который подарил мне свой перевод из газеты итальянских коммунистов "Унита" с описанием выставки на Таганке. Автор приветствовал молодых авангардистов России, кратко излагал суть дела, положительно отзывался о картинах, в том числе и моих. Было странно и смешно.
Ехали на пароходе по Оке и Волге, с восторгом осваивали законы организации пространства, переосвоенные в ХIХ веке Сезанном и Сёра, методы живописи французских, немецких и русских экспрессионистов, в композиционных работах пробовали использовать не только прямую перспективу, но и, как великие итальянцы эпохи Возрождения Дуччо, Чимабуе, и как Феофан Грек, Андрей Рублев и наши художники двадцатых годов, - обратную перспективу. Вечерами в салоне парохода расставляли работы вдоль стен, каждый получал право голоса, говорили, кто что думал, никто никому не завидовал, обычная реакция - смех, состязательность в находчивости, возникала игра, в которой кто-то, выходя за пределы задания, вносил что-то свое, и вдруг под впечатлением удачной находки то ли Лени Мечникова, то ли Коли Воробьева Белютин изменял характер будущего задания, а мы жестоко и счастливо спорили, ругали друг друга, хвалили, фантазировали, и главное - каждый из художников шел своим путем, а потом от радости творчества, переполнявшего душу восторга узнавания, понимали, что входили в искусство и что вот уже не ты сам, а улыбающийся ангел водит твоей рукой.
Откуда это? Из подсознания? Какие-то небесные откровения? И два года никакой зависти - одно добро. Что же это было?
Оглядываюсь назад. Сначала растерянность, испуг, потом игра, невероятность задачи, внезапный, похожий вдруг на чудо простой ответ: неужели это я сам сделал? Атмосфера общих романтических озарений. Я все могу?
И вдруг все оплевано и загажено, а будущее оболгано, обворовано и унижено.
Почему все эти чиновники, министры, вожди народа, ничего не понимая, смешали нас с грязью? И вот сидим, ждем то ли тюрьмы, то ли лишения гражданства.
День второй. 3 декабря 1962 года
Весь день - неизвестность. Нервное напряжение достигло абсолютного предела. Осуждающие звонки. Их было много. Знакомые, родственники. Ожидание ареста.
Вечером второго дня приехали ко мне мои друзья по студии - инвалид войны Миша Сапожников и Гетта Бодрова.
Говорили о том же и решили, что надо немедленно защищать поруганную честь и что все действия наши должен возглавить Элий Михайлович, а мы будем его поддерживать, и поехали к Белютину.
Это был вечер второго дня после "Манежа". Нина Михайловна, Элий Михайлович, Миша Сапожников, Гетта Бодрова и я. Настроение было плохое.
Я сказал Белютину, что надо немедленно писать лично Хрущеву, в Союз художников, в газеты, журналы, что Белютину надо изложить основные принципы своей учебной программы, а нам надо писать, какой он педагог, как, начав практически с нуля (под нулем подразумевалось то высшее художественное образование, которое мы получили в институтах, я - в Полиграфическом, а Миша и Гетта - в институте кинематографии), стремительно вобрали в себя опыт мирового и русского, да и советского искусства двадцатого века и обнаружили в себе качества, о которых не подозревали, - возможность свободно и независимо осуществлять замыслы, навеянные событиями собственной жизни. Да, как это было ни удивительно, почти каждый из нас тогда обрел свою, именно свою биографию, почувствовал себя личностью.
Мы говорили Белютину, что надо доказать, что мы не связаны с иностранцами, что приглашали их на Таганку не мы и не знаем кто! И тогда нашу студию снова откроют.
И не понимали тогда, что показать свои картины кому угодно, в том числе и иностранцам, не является преступлением, а Белютина наши "совковые" требования, выраженные в категорической форме, привели в такое раздражение, что мы чуть не подрались. Господи! Сегодня я горжусь, что мои работы находятся в частных собраниях многих стран мира. Но тогда? Советский патриотизм.