За несколько лет обучения мальчик не только научился читать и писать, но и овладел музыкальной грамотой. Но всё молча. Старый, старый архидиакон отец Феофилит, помнивший ещё старуху Уварову, обучая его нотам, свои репетиции проводил в сопровождении маленькой переносной фисгармонии. Гапонька просто влюбился в инструмент, так подражавший голосу и даже дыханию человека: словно кто-то подпевает рядом на незнакомом тебе языке! И лучшей наградой считал для себя возможность почистить, протереть красивые инкрустированные узоры и плетёные немецкие буквицы, а потом и немного поиграть на нём. Он очень скоро научился подбирать на фисгармонии знакомые церковные мелодии. Пробовал и светские песни, но был наказан.
Когда ему исполнилось четырнадцать лет, его чистый, действительно ангельский голосок просел, загрубился, а затем и вовсе пропал. В запевалы хора вывели другого мальчика, а его перевели на подсобные работы большого благочинного хозяйства. Старый монах-учитель жалел Гапоньку, и поэтому игра на фисгармонии тайно продолжалась. Продолжалась до самой его смерти. После отпевания Феофилита, новоназначенный регент хора иеродиакон Никита про Гапоньку и знать не захотел, и инструмент спрятал куда подальше. Из-за сильного заикания к службе в храме его не привлекали. Так что парню остались дрова, мётлы, помои с кухни под строгим присмотром всех, кому было скучно, да лишь радость кратких вольных ночей на покосах. Осень и зима же были бесконечны.
В одну из светлых уже весенних ночей Гапонька пропал. Пропала и фисгармония. Искали ли его? Вряд ли. Иеродиакону влетело за халатность в отношении благочинного имущества, а старшему дворнику — за неумение читать мысли послушников. На том всё и успокоилось.
А через два года появился в поволжских деревнях бродячий музыкант. И видели, и знали, и полюбили его селяне вокруг Богородска, Кулебак, знали в Шумерли и в Сергачах, хотя в горда он никогда не заходил, видно был песпаспортный. Бывал он даже в Арзамасских и Саровских местах. Он входил в село всегда босой, неся за плечами большую пропылённую котомку. Местные ребятишки тут же окружали его. И так и сопровождали повсюду шумливой ватагой. А старшие оказывали музыканту приём от всего мира: в избу, в которой он останавливался только по своему выбору, несли со всех сторон молоко, выпечку, яйца и рыбу. Договорившись меж собой, так же всем миром высвобождали чей-нибудь амбар из больших, бабы чисто выметали его, снимали паутину, а мужики сколачивали лавки. Потом все разбегались для неотложных хозяйских забот: встречали стадо, доили, кормили и убирали. А вечером чисто и празднично одетые, семьями чинно сходились на концерт.
Бродячий музыкант заранее разбирал и, протерев, собирал свой инструмент. Долго и аккуратно устанавливал его. Садился на табурет боком к сбивающимся и рассаживающимся в амбаре крестьянам. Не глядя ни на кого, разминал пальцы, что-то мычал и начинал с «Верую»…
Зимами он куда-то исчезал. Может быть, уходил вниз по Волге к тёплой Астрахани, а может быть, переживал холода кого-нибудь из своих соучеников по детскому хору, широко раскиданных регентами по приходам и многочисленным монастырькам этой удивительно духовно активной местности. К его неожиданным появлениям и пропажам привыкли, ждали — не ждали, но встречали всегда душевно. Он всегда только сам выбирал место постоя, ел мало и без мяса, и, лишь когда что-нибудь из его одежды окончательно ветшало, принимал в дар портки или рубаху, но обязательно неновые. Проведя в одном месте два-три вечера музыки, опять уходил в неизвестно куда и на сколько, беря с собой только каравай хлеба.
Его любили и немного побаивались, как всех юродствующих. Старались подмечать: к чему его постой у того или иного хозяина — к добру или худу? И у кого он берёт одёжу, — прибавляется ли богатства и удачи? Хотелось верить. Эти домыслы вносили некоторый неуют в отношениях соседей: а не приманивают ли те чем-нибудь к себе «счастье». Но точно ничего сказать никто не мог. Постоялец ел, спал, молился. И всё как все. Укоряло приютивших его хозяев лишь длиннющее молитвенное правило музыканта — монашеская «пятисотица» и ночные кафизмы.