Ворота храма были ещё заперты, но, может быть, Никодим Петрович был в пономарке? Обходя церковь, Павел разглядел за алтарём одинокую фигурку. Сторож? Или батюшка? Откуда-то потянуло ветерком, и туман разом поредел. Да, батюшка. Отец Николай стоял около самой стенки понурившись, о чём-то бормоча сам с собой. На Павла взглянул сурово, не благословляя, быстро сунул руку для поцелуя и тут же спрятал. И выслушивал словно через силу, всё время пряча глаза и ничего не комментируя. Когда Павел закончил, он ещё некоторое время помолчал, потом буркнул сквозь узко поджатые губы: «Помогай сегодня Никодиму с водопроводом. А вечером ко мне подойдёшь».
День был бесконечным. В голове всё рвалось на две стороны: «что там с женой и матерью»? — и «почему отец Николай так себя повёл»? «Вдруг его ищут»? — и «неужели батюшка не видит, как ему тяжело»? Конечно, раз заступились отцовы друзья, на подписку о невыезде можно начихать. Да он и отъехал-то в пригород. А вот что здесь за явная такая неприязнь? Можно подумать, что он действительно в чём-то виноват. А, может, никому не хочется чужих неприятностей?.. И Никодим тоже молча сопит, ничего не спрашивает. Успел, подстроился под настроение настоятеля. Ещё бы немного, и Павел, махнув на всё рукой, уехал бы домой. И будь, что будет! Но дотерпел. К концу дня, заменив в подвале задвижку с выржавевшим краном, они отмывались у сторожки от чёрной графитовой смазки керосином. Павел увидел, как отец Николай провожал и прощался с тем самым незнакомым монахом. Они сердечно расцеловались за калиткой, и батюшка ещё долго стоял, глядя в след уходящему к автовокзалу гостю. Потом сам подошёл к Павлу.
— Видал человека? — отец Николай обидно искренне светился улыбкой радости к другому. — Это, брат, удивительный человек. Мы с ним тридцать лет дружим. Монах, истинный монах. Настоящий.
— Из Лавры? Просто монах?
— Из Лавры, из Лавры. «Просто» — ты спрашиваешь? Да. Вот сколько лет знаю, столько просто монахом и спасается. Редкого смирения человек. Редкой чистоты душевной.
Павлу захотелось подыграть отцу Николаю, продлить его благостное настроение. Может, и ему тоже тепла достанется, и его тоже приласкают:
— А он там в крестильне служит? Мне вот показалось, что от него мирром пахнет. Когда я утром мимо проходил.
— Эх, «показалось». Выпороть бы тебя, да настроение не то. «В крестильне»! — Нужники он в монастыре чистит. Общественные уборные. Послушание у него такое монашеское. Так мало того, ведь он, как получил сие послушание, так и впрягся в него всеми силами. Он же с самых первых своих трудовых дней и до сих пор, — не только в бане ни разу не мылся, но и одежды на себе сам не менял! Столько лет. Пока на нём подрясник держится, пока с плеч не спадёт, он так и ходит! Только руки и лицо ополаскивает.
— Как «в бане не моется»?! Так от него чем тогда пахнет?
— А тем, голова твоя садовая! Послушанием, послушанием пахнет. И смирением. С ним же братия первые годы даже есть рядом не желала. К трапезной близко не подпускали. И спал он где придётся. Все им брезговали. И бранили, и в причастии отказывали. А он терпел да терпел. Вот теперь и благоухает, словно новокрещённый младенец. Куда там одеколоны! Вот ведь какая явная милость, какое нравоучение всем. Слава Тебе Боже, слава Тебе за милость, за урок нам, маловерам! А тут ты со своими… Я тебе что говорил? — Не ходи в школу, не ходи! Не твоё это дело. Говорил?
— Говорил…
— А ты как столб чугунный. Всё в своеволии. Ничего тебя не назидает. А теперь до чего дошло? Опять то же самомнение. Обидели, видишь, его! Ишь ты, какое горе! Ишь, пуп земли! О себе, о себе только заплакал. Ты ведь за этой своей обидой опять самое главное просмотрел: на что же девчушку-то толкнули? Каково же ей-то сейчас? Ведь такая боль её душе нанесена, какая боль! А ты? — «меня обидели», «меня предали», «оклеветали»… Какое ж, всё-таки, неистребимое самолюбование! Ох, отойди от меня, дай остыну. Не то согрешу, тресну.
Отец Николай и в самом деле руками замахал, словно обветриваясь. На сморщившемся лице такая искренняя горечь, что, лучше бы, и в правду ударил.