Был Димитрий музыкант от Бога. Совсем малышом, с семи лет он каждый день из однокомнатного панельного ада родительской квартиры на самой окраине Томска самостоятельно уезжал на трамвае в музыкальную школу при Доме учёных, и посещал там подряд все кружки и классы, где только звучал какая-нибудь мелодия. Педагоги кормили его, приносили одежду от своих выросших детей. Но от интерната он отказывался наотрез. И был у Димитрия идеальный слух: лет уже с десяти любой инструмент, попадавший в его руки, начинал звучать совершенно грамотно, особенно хорошо шли фортепьяно и флейта. И пел он, тонируя удивительно точно.
Надежда брала внука на службы, когда приезжала в Томск. А когда уже Димитрий окончательно поселился у неё, пристроила его на клирос петь в церковном хоре. Ему достаточно было пару раз постоять около регента, как он уже самостоятельно разбирал гласы, правильно пропевал взятые на слух незнакомые славянские слова. Причём это вот клиросное пение приносило ему и физическое облегчение. Стояния на службе снимали с него напряжение, и припадки, если не отступали совсем, то проходили менее болезненно. Но кроме пения Димитрия ничего в церкви не привлекало. Священства он сторонился, причастия, подросши, категорично не принимал. А когда по её просьбе кто-либо из батюшек пытался «провести с ним беседу», то получалось только хуже: внук потом начинал бесновато ёрничать, доходя до открытого богохульства. Взгляд у него в такой момент становился страшным, неподвижно тяжёлым — как перед припадком, мутно чужим. Словно кто-то выглядывал сквозь его глазницы как через окна. Она пугалась этого чужого взгляда и больше не приставала со своими проповедями. Ладно, лишь бы на службу ходил. А там как Бог даст.
А ей самой Бог вдруг дал радость монашества. Мысли о монастыре караулили её давно и постоянно, особенно после похорон мужа и старшего сына. Но как? Где? Вот так взять и окунуться, оборвать всё… Уехать и бросить этих вот своих, таких беспомощных и бестолковых?.. И монастырь нашёл её сам. Присланный к ним на новозарегистрированный приход иеромонах оказался человеком отчаянным. Свято веря, что на этом, внешне таком неприглядном и задвинутом от больших дорог месте встанет обитель, он совершил невозможное. Какими правдами и неправдами сумел он склонить своё и гражданское начальство, но через два года патриаршее благословение было получено. А с другой стороны как же? — воля Божия: лесозавод времён культа личности — это сколько же крови эту землю напитало, сколько муки…
Батюшка подавал пример своей жертвенностью, а они тянулись за ним, тянули свои жилы. Страшно и вспомнить первые три-четыре года: грузили и разгружали «КАМАЗы» с кирпичом и цементом, таскали носилки с бетоном, песком и мусором. В очередь несли недельные двадцатичасовые вахты у кухонной плиты — когда в трёх шагах от раскалённой печи в щели и дыры затянутого полиэтиленом окна резал ледяной сквозняк и сыпалась снежная крупа сорокаградусного мороза. А ещё нужно было ухаживать за обессилевшими стариками, стирать бельё на полсотни рабочих, шить облачение для голого храма, петь на клиросе. И исполнять непривычное ещё монашеское молитвенное правило. А ещё её посылал батюшка улаживать отношения с местными властями. Они его в первое время, пока не поняли, с кем имеют дело, вовсю притесняли: свой лесозавод, а кривой досточки не то, чтобы подать, — продать не желали. Ни крана, ни экскаватора для церкви не давали. Даже щебень для бетона из города возили! И в какой-нибудь такой, уж совсем тяжёлый для стройки момент, она входила к местному начальничку в кабинет, грузно садилась напротив и сильно смотрела ему в лицо. Ох, и боялись они этого взгляда. Надежда смотрела и знала: никто не выдержит, не откажет. Выматерит, но не откажет. И опять она опять гордая и счастливая важно шла в храм с очередным разрешением на просьбу.
И, при всех тяготах, была у всех одна радость — служба. Каждодневная литургия. Слава тебе Боже, всё вынесли, всё вытерпели. Даже как-то скоро пролетели эти годики, только что здоровье унесли: кто ослеп, кто обезножил…