Тут пришла телеграмма, что умер отец, и Вера поехала на родину в уже отделившийся границей самостийный Казахстан. Ночной пейзаж за окном поезда буквально иллюстрировал её душевную хлорную сухость: чахлая бесконечная лесополоса за волнами провисших проводов, неожиданный ярко освещенный переезд, и снова лесополоса, лесополоса. Да огромный ковш Медведицы в чёрном безлунном небе… А днём старенький «ПАЗ» так же укачивающе тащился по совершенно пустой пропылённой узкой шоссейке с выщербленным асфальтом. Несколько тощих серых пирамидальных тополей обозначили прибытие в детство. Здесь не появилось ничего нового. Почти как было. Только прежнее теперь всё стало каким-то маленьким, убогим, сиротливо покинутым: посёлок третий год населяли безработные. Кто смог, тот уехал, кто не смог — промышлял подсобным хозяйством, извозом или разбоем. После большого города для Веры всё вокруг выглядело каким-то игрушечно не настоящим, не таким, как хранилось в памяти. Ведь даже школа ей помнилась выше, чище, солидней.
Мама, милая мама, какой же она стала старушкой! Хотя старалась, красила брови и губы, но от этого выглядела ещё более жалкой. Свежая могилка отца в череде таких же, абсолютно одинаковых могилок на лысом кладбище, младший брат, всеми правдами и неправдами старающийся прокормить своих троих птенцов, сноха-немка, говорящая только о том, как хорошо её родственникам в Германии. Встретили Веру дружно, ещё раз быстро-быстро убедились, что она неудачница, что пользы от неё никому не будет, и тут же дружно забыли. Она даже с радостью целыми днями сидела в пустой маминой двухкомнатной квартире, не желая встречаться ни с обабившимися семейными одноклассницами, ни с новой, собирающей чемоданы на «историческую родину» роднёй. Не хотела и всё. Слишком тяжела была их откровенная к ней назидательная жалость: вот, мол, возраст стуканул, а ни мужа, ни детей. Где-то там училась, трудилась, а теперь сюда приковыляла с одной сумкой через плечо. Зачем же она «там» жила? И теперь приехала, поди, делить с братом наследство… Эта тупая, убого провинциальная, рачительная жалость даже не обижала, а просто давила. Ну их! Вот ещё немного посидит, отметит сорок дней и вернётся туда, где до неё нет никому никакого дела.
В один такой безликий и безымянный день в дверь позвонила и ворвалась тётя Лиля, соседка по лестничной площадке. Привычно ещё по детству, она с порога заклокотала, затараторила, с ходу врезав: «Ты всё равно бездельничаешь. А ко мне брат приехал. Ну, ты его помнишь, должна помнить: он художник».
Как же было не помнить: Вера пошла в школу, когда он, высокий худой студент, приехал из своего Московского института на каникулы. Она впервые увидела тогда молодого человека с бородой, с чёрной массивной трубкой в зубах и со странной плоской деревянной коробкой с членистыми выдвижными ножками. Название этой коробки она так и не смогла запомнить. Тётя Лиля успела сделать вихревой круг по их комнатам и вернулась в прихожую, продолжая трещать:
— Так вот брат приехал. Ты только не пугайся, — он теперь священник. Но попал год назад в автокатастрофу, потерял жену и сына, а теперь ещё и слепнет. Ты же всё равно бездельничаешь, так и помоги ему! Пошли, чего ещё ждёшь?
Полная недоумения относительно своих возможностей в чём-либо помочь, Вера обречёно пошла за соседкой. Квартира у той представляла собой настоящую мастерскую, но совершенно непонятного рода ремесла. Всюду стояли и лежали узкие фанерные ящики, пустые и залитые до краёв гипсом. Да этот гипс был везде: в полиэтиленовых мешочках, чашках, тазиках, просто кучками на полу. И ещё повсюду валялись большие и маленькие клочки золотой и серебряной фольги, скручено пустые тюбики клея «Момент» и самые различные щепочки, досточки и брусочки. Посреди всего этого нарядно блестевшего и белевшего хаоса стоял Виктор. Встреть его Вера на улице, она ни за что не узнала бы в этом чуть располневшем, длиннобородом и очень усталом мужчине того, запомнившегося в детстве, кажется даже черноволосого, парня с важным, надменным выражением лица. Сейчас Виктор был совершенно седым, на глазах какие-то безобразные блестящие очки, из-под которых на лоб криво убегал белый шрам. Ах, да, — это же катастрофа! Одет он был в большую клетчатую незаправленную рубаху, джинсы и босиком. Разве священники так ходят?