Я замолчал, потом, воздев руки к небу и обращаясь то к аркадам монастырской галереи, то к деревьям, то к молчаливому нежному воздуху, который обступал меня со всех сторон, закричал:
— Ти Шинфу! Ти Шинфу! Я сделал все, что считал разумным, достойным и логичным, чтобы успокоить твой дух! Может, теперь ты, почтенный муж науки, ты, твой бумажный змей, твоя чиновничья утроба наконец удовлетворены? Отвечай! Отвечай мне!..
Я прислушался, огляделся. В этот час на монастырском дворе мерно поскрипывал колодезный ворот, под тутовыми деревьями на расстеленной вдоль аркад папиросной бумаге сушился чайный лист октябрьского сбора, из приотворенной двери, за которой шли занятия латинским языком, слышался тихий шелест латинских падежных окончаний — все вокруг дышало спокойствием, рождаемым необходимостью обычного труда, честностью занятий и буколическим видом холма, на котором под белым солнцем зимы дремал монастырский поселок… И вдруг, заразившись этим спокойствием, моя душа обрела умиротворение.
Дрожащими пальцами я чиркнул спичку и раскурил сигару, потом отер пот со лба и произнес, как бы подводя итог всем своим переживаниям:
— Слава господу, Ти Шинфу удовлетворен.
Тот же час я направился в келью брата Джулио. Сидя у окна с монастырским котом на коленях, он читал требник и сосал леденцы.
— Преподобнейший, я возвращаюсь в Европу… Нет ли мне попутчиков из вашей миссии, едущих в сторону Шанхая?
Почтенный настоятель надел свои круглые очки и, с умилением листая толстую книгу записей, которая велась на китайском языке, зашептал:
— Пятый день десятого лунного… Да, отец Анаклето отправляется в Тяньцзинь, чтобы присутствовать на девятидневном богослужении братьев святых яслей. Двенадцатого лунного — брат Саншес едет по делам общества «Наставление сирот в христианской вере». Так что, дорогой гость, попутчики у вас будут…
— Завтра?
— Завтра. Однако сколь же печально расставаться с братьями во Христе в этих отдаленных местах… Брат Гутьеррес позаботится о нужной вам на дорогу провизии… Мы вас, Теодоро, полюбили, как брата… Угощайтесь леденцами, они очень вкусные… Все сущее всегда в согласии, если оно естественно и на своем месте: место человеческого сердца в сердце бога, и это верное для всех убежище обрело и ваше сердце… Угощайтесь же леденцами. Что это, сын мой? Что это?
Я положил на его открытый требник, вернее, на страницу о Евангельской нищете, пачку кредиток английского банка и пробормотал:
— Это для ваших бедных, преподобнейший.
— Превосходно, превосходно… Нужно, чтобы наш добрейший Гутьеррес снабдил вас обильной провизией… Amen, сын мой, Deo omnia spes…[19]
На следующий день, сидя верхом на белом монастырском муле, я, сопровождаемый справа Анаклето, а слева отцом Саншесом, спускался под звон колоколов с холма, на котором стоял городок. Мы ехали в Хианьхиам — мрачный, окруженный стенами городок, от пристани которого вниз но течению реки плывут баркасы, направляясь в Тяньцзинь. Долина Белой реки уже была покрыта снегом, неглубокие заводи подернулись корочкой льда, а мы, завернувшись в бараньи шкуры и усевшись на корме вокруг жаровни, разговаривали с добрейшими братьями о трудах миссионеров, о делах китайских, а иногда и небесных, передавая по кругу довольно большую бутылку с можжевеловой водкой…
В Тяньцзине я распрощался со святой братией, а через две недели в жаркий полуденный час уже прогуливался, покуривая и посматривая на суетливую гонконгскую толпу, по палубе снимавшейся с якоря «Явы», которая направлялась в Европу.
Когда же заработал винт и мы стали отчаливать от китайского берега, я испытал воистину волнующие минуты.
Ведь в то утро я пребывал в тревоге с момента своего пробуждения. Меня никак не оставляла мысль, что в пределы этой огромной империи я прибыл с одной-единственной целью — успокоить свою взбунтовавшуюся совесть, а теперь бежал, поспешно, в нервном нетерпении, бежал, ничего не исполнив из задуманного и с увечьем, полученным в одном из городов, граничивших с Монголией, и более того — опозорив седины старого героя-генерала.
Поразительная судьба выпала мне на долю!