Доставалось и мне.
— У него бессонница, — утверждала тетя Мартина. — Он слишком много читает. Это малыша нервирует.
— В самом деле, он слишком много читает, — доверчиво повторял отец.
И, повернувшись ко мне, добавил:
— Паскалé, тебе нужно больше гулять. В твоем возрасте необходимо развлекаться.
Мне посчитали пульс. Он был учащенный. Попросили показать язык. Он был белый.
Мама встревожилась.
— Очевидно у него запор, — сказал отец. — Он всегда сидит!..
У меня забрали книги и дали настойки александрийского листа. Я пил ее скрепя сердце, но деваться было некуда. В конце концов, не самое суровое наказание.
Тетя Мартина, чтобы немного утешить меня, тайно испекла медовое пирожное и принесла его мне.
Между тем назначение слабительного лекарства, вместо того чтобы поднять дух, вызвало в моем здоровом теле необъяснимую слабость. Каждый объяснял это по-своему. Отец считал, что это из-за печени. Мама — из-за селезенки; тетя Мартина — из-за легких. «Он дышит с трудом, — говорила она. — Послушайте хорошенько. У Паскалé — одышка». И правда, я много вздыхал, может быть, от тоски, может быть, из-за чего-то еще. Но я сам не больше своих близких понимал причину этих вздохов, настолько мое недомогание было неопределенным.
Оно возрастало, но явным не становилось. Мне вернули книги. «В конце концов, — ворчал отец, — если ему нужно, то пусть он их читает!». Но я не читал книг. Они мне наскучили.
Наступил июнь. Потом июль, время жатвы и хорошей погоды. Прохладные утра, светлые ночи, легкое солнце, теплые вечера. Даже в августе лето грело, а не палило деревню. Чистые родники не иссякали ни на один день.
Я по-прежнему изнывал. Непонятная тоска пала мне на сердце. Дни казались долгими. Я бродил без дела то тут, то там, по полям, в саду, под старыми платанами.
Иногда, устав от дома и его угодьев, я усаживался у дороги на берегу канала. И там без радости ждал.
Без радости и без надежды. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь пришел, неважно кто: почтальон, собака, может быть, ослик…
Баргабо больше к нам не заходил. Что с ним случилось? Никто о нем никогда не вспоминал. Его отсутствия будто не замечали. А ведь он всегда, особенно в жаркие месяцы, раз в неделю приносил нам рыбу. Теперь Баргабо не было, и никто о нем не беспокоился.
А я думал о нем. Мысли о Баргабо часто мешали мне спать и печалили меня. В сентябре моя тоска стала невыносимой. Даже виноград мало радовал, а ведь урожай был на диво. В больших чанах-давильнях виноград бродил так избыточно, как никогда раньше, сколько помню, он у моих родителей не бродил.
Ожидалось, что год закончится удачно, так как октябрь был сухой и ноябрь почти без дождей. Река не рокотала, ее усмиренные воды не заливали наши поля и не мешали пахоте.
От всех этих подарков судьбы, поражавших воображение нашей семьи, мне легче не становилось.
Я был в такой меланхолии, что даже рождественские холода, настоящие, сильные и, как правило, бодрящие, меня не тронули. Мне пришлось прожить долгую, тяжелую и безрадостную зиму.
К тому же я часто думал о Гатцо. Где он? Иногда на склоне дня очень высоко, под облаками, пролетал сквозь метель треугольник уток. Их дикие крики проникали мне в самое сердце.
Родители, заметив мою молчаливость, тоже стали молчаливыми. Они все испробовали, чтобы я переменился, но ничто не шло мне на пользу. Напротив, я заразил их своей задумчивостью.
Между тем наступила весна: подул теплый ветерок, прилетели птицы, засвистел дрозд. А я все еще вздыхал. Сам толком не зная, от чего — от радости или печали.
— Он вздыхает, — говорила тетя Мартина, — может быть, это от весны. Я тоже вздыхаю, хоть я уже стара, это апрельские вздохи.
По ее совету меня перевели вниз, где была ее комната. У тети Мартины был невероятно чуткий сон, и, стоило мне шевельнутся на мягком матрасе, она звала меня по имени, проверяя, сплю ли я или только ворочаюсь во сне. Из страха разбудить весь день трудившуюся старую тетю Мартину, я старался во время бессонницы не вертеться в постели. Я прислушивался к ее дыханию, и, может быть, это была единственная нить, связывающая меня с жизнью.