А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.