Овечка давно заснула. Она спит полуоткрыв рот, уронив голову на плечо, спит легким, быстролетным, радостным сном, возносящим и баюкающим ее в своих объятьях. Она мгновенно просыпается и возвращается к действительности, как только ее мальчуган зажигает свет и спрашивает:
— Ну, как дела? Сумерничаешь, Овечка? Малыш не стучался?
— Нет. Еще нет. Между прочим, здравствуй, муженек.
— Здравствуй, женушка, Они целуются.
Он накрывает на стол, она возится у плиты. Несколько нерешительным голосом она говорит:
— Сегодня у нас треска с горчичным соусом. Такая дешевая попалась…
— Не возражаю, — отвечает он. — Иной раз я вовсе не прочь отведать рыбы.
— У тебя хорошее настроение, — говорит она. — Что, дело пошло на лад? Как подвигается рождественская торговля?
— Начинает помаленьку оживляться. Публика еще не раскачалась.
— Ты сегодня хорошо торговал?
— Да, сегодня мне повезло. Наторговал на пятьсот марок с лишним.
— Ты у них, наверное, лучший продавец.
— Нет, Овечка. Гейльбут лучше, Да и Вендт, пожалуй, мне не уступит. Только у нас опять будет что-то новое.
— Что именно? Уж наверное ничего хорошего.
— К нам назначили организатора. Он должен реорганизовать предприятие — навести экономию и все такое прочее — Ну, на вашем-то жалованье много не сэкономишь.
— Разве узнаешь, что у них на уме? Уж он что-нибудь да придумает. Лаш слыхал, будто ему положили три тысячи в месяц.
— Как? — изумляется Овечка. — Три тысячи в месяц — и это Мандель называет экономией?
— Не беспокойся, уж он окупит себя с лихвой, уж он что-нибудь да придумает.
— Но что? Что?
— Поговаривают, будто теперь и у нас каждому продавцу установят минимум: обязан продать на столько-то, а не сможешь — вылетай вон.
— Какая низость! А если покупатель не идет, если у него нет денег, если ему не нравится ваш товар? Это ни в какие ворота не лезет!
— Очень даже лезет, — отвечает Пиннеберг. — Они все словно с ума посходили. Это называется у них рационализацией, экономией: таким манером они хотят выявить неспособных. Какая ерунда! Взять, например, Лаша. Он человек мнительный, робкий, он заранее говорит, что если так сделают, если у него будут проверять чековую книжку и придется постоянно думать о том, выполнит ли он норму, — тогда он оробеет и вовсе ничего не продаст.
— Ну и что ж такого, — горячо возражает Овечка, — если он продаст меньше других, если ему не поспеть за всеми? Да кто они такие, чтоб из-за этого лишать человека заработка, места, всякой радости жизни? Выходит, кто послабее, тот уж и не дыши? Оценивать человека по тому, сколько штанов он может продать!
— Ну, брат, и разошлась же ты…— говорит Пиннеберг.
— Еще бы! Меня бесит не знаю как, когда я слышу такое.
— Но они-то говорят, что платят продавцу не за то, что он прекрасный человек, а как раз за то, что он продает много штанов.
— Это неправда, — говорит Овечка. — Это неправда, милый. Ведь они же хотят, чтобы у них служили порядочные люди. А на деле они так сейчас с нами обходятся, — начали-то с рабочих, а теперь дошла очередь и до нас, — что в конце концов все мы озвереем, и добром это для них не кончится, вот увидишь!
— Разумеется, не кончится, — соглашается Пиннеберг. — Среди нас и так уж большинство — нацисты.
— Благодарю покорно! — говорит Овечка. — Уж я-то знаю, за кого нам голосовать.
— За кого же? За коммунистов?
— Разумеется.
— Над этим мы еще поразмыслим, — говорит Пиннеберг. — Я и сам не прочь, да все как-то духу не наберусь. Пока мы более или менее устроены, особой необходимости в этом нет.
Овечка задумчиво смотрит на мужа.
— Ну, ладно, милый, — говорит она. — До следующих выборов еще успеем потолковать об этом.
Они встают из-за стола — с треской покончено, — и Овечка принимается быстро мыть тарелки, а муж вытирать их.
— Заходил к Путбрезе? — вдруг спрашивает Овечка. — Насчет квартирной платы?
— Заходил, — отвечает он. — Уплачено сполна.
— Тогда сразу же спрячь остальное.
— Хорошо, — отвечает он, открывает секретер, достает голубую вазу, лезет в карман, вынимает деньги из бумажника, заглядывает в вазу и озадаченно говорит: — Да ведь тут нет ни гроша.
— Нет, — твердо отвечает Овечка и глядит на мужа.