— О господи! — вздыхают супруги Пиннеберг.
— Это вы, дамочка? — спрашивает Яхман. — Где вы? Дайте же свет. Повторите еще раз, о господи! — Он пробирается через комнату, полную препятствий, к той стороне кровати, что ближе к окну.
— Знаете, она, ваша мать, ругается, что еще не получила денег за комнату. Сегодня опять нам весь вечер испортила. А теперь сидит и хнычет. Вот я и подумал: Яхман, за последние дни тебе здорово повезло, зашиб деньгу, Яхман, отдай деньги детям, ведь это все равно, что ей отдать. Они отдадут ей, тож на тож и выйдет. И порядок.
— Нет, господин Яхман, — начинает Пиннеберг. — Это с вашей стороны большая любезность…
— Любезность… ах, черт, что это здесь стоит? Новая мебель! Зеркало! Нет, какая там любезность, просто хочу, чтобы покой был. Пойдите сюда, голубушка, вот деньги.
— Очень сожалею, господин Яхман, — весело говорит Пиннеберг, — что вам напрасно пришлось проделать весь этот длинный путь, ее постель пуста, моя жена у меня.
— Э, черт бы ее драл, — шепчет Яхман, ибо за дверью слышится плаксивый голос:
— Хольгер, где ты? Хольгер?
— Спрячьтесь скорей. Она сейчас войдет, — шепчет Пиннеберг. Дверь с шумом распахивается.
— Может быть, Яхман здесь? — И фрау Миа включает свет. Две пары глаз испуганно озираются по сторонам, но его нет, он притаился за кроватью.
— Куда он опять девался? С него станется, он и на улицу убежит! Видите ли, ему жарко стало… Ах ты, господи, что это там?..
Ганнес и Овечка настороженно следуют за взглядом матери. Но она обнаружила не Хольгера, а несколько бумажек, лежащих на Овечкином красном шелковом одеяле.
— Да, мама, — говорит Овечка, раньше других сообразив, в чем дело. — Мы все обсудили. Вот квартирная плата на первое время. Пожалуйста.
Фрау Миа берет деньги. У нее перехватывает дух:
— Триста марок! Ну, слава богу, одумались, я засчитаю за октябрь и ноябрь. Тогда останется только какая-то мелочь за газ и электричество. При случае сочтемся. Ну, ладно… спасибо… Спокойной ночи…— С этими словами она выходит из комнаты, боясь, как бы у нее не отняли ее сокровище.
Из-за Овечкиной постели появляется сияющее лицо Яхмана.
— Вот это женщина так женщина! — говорит он. — Триста марок за октябрь и ноябрь — неплохо! Извините, дети, хочу на нее поглядеть. Во-первых, интересно, скажет ли она мне про деньги. А во-вторых, она сейчас, конечно, взвинчена — ну, так спокойной ночи.
И он исчезает за дверью.
КЕСЛЕР РАЗОБЛАЧЕН И ПОЛУЧАЕТ ПОЩЕЧИНУ. НО ПИННЕБЕРГАМ ВСЕ ЖЕ ПРИХОДИТСЯ ПЕРЕЕХАТЬ НА ДРУГУЮ КВАРТИРУ.
Утро, пасмурное, серое, ноябрьское утро, у Манделя еще совсем тихо. Пиннеберг только что пришел в отдел, он первый или почти первый. За дальним прилавком чем-то занят еще один продавец.
Пиннеберг в плохом настроении, несомненно погода влияет. Он достает отрез мельтона и начинает мерить.
Раз… раз… раз…
Другой продавец, который с чем-то возился в дальнем углу, шуршит уже ближе, он останавливается то здесь, то там, а не идет прямо к Пиннебергу, как сделал бы Гейльбут. Значит, это опять Кеслер, а Кеслеру, уж конечно, что-нибудь нужно. От Кеслера вечно жди мелких булавочных уколов, мелких, трусливых придирок. А Пиннеберг, как на грех, никак не может привыкнуть, каждый раз раздражается, просто стервенеет, так бы, кажется, и избил Кеслера, он возненавидел его с самого начала за лемановских отпрысков.
— С добрым утром, — говорит Кеслер.
— С добрым утром, — отвечает Пиннеберг, не поднимая головы.
— Здорово темно сегодня, — говорит Кеслер.
Пиннеберг не отвечает. Раз… раз… раз…— вертится отрез.
— Здорово вы орудуете, как я посмотрю, — натянуто улыбаясь, говорит Кеслер.
— А вы не смотрите, — отвечает Пиннеберг.
Кеслер как будто хочет и не решается что-то сказать, а может быть, просто мнется, не зная с чего начать. Пиннеберг нервничает, Кеслеру что-то от него нужно, и ничего хорошего это не сулит.
— Вы ведь живете на Шпенерштрассе? — спрашивает Кеслер.
— А вы откуда знаете?
— Слышал.
— Ну и что? — говорит Пиннеберг.
— А я живу на Паульштрассе. Странно, как это мы ни разу не встретились в трамвае.
«Что-то ему, негодяю, от меня нужно, — думает Пиннеберг. — И чего тянет, уж говорил бы скорее! Мерзавец такой».