— Пошли вы в…— кричит Пиннеберг и захлопывает за собой дверь.
— Пожалуйте ко мне, молодой человек, дербалызнем по маленькой! — говорит Путбрезе, высовывая в дверь свою багровую рожу. — Глядя на вас, я и больше выпью!
Пиннеберг медленно идет по улице, и его душит ярость — он опять позволил Путбрезе поиздеваться над собой. И так каждый раз: он всегда дает себе слово, что поболтает немного с Путбрезе и уйдет, и всегда кончается одним и тем же. Пентюх несчастный, ничему-то он не научится, каждый делает с ним, что хочет…
Пиннеберг останавливается перед витриной галантерейного магазина, в ней большое красивое зеркало, Пиннеберг видит себя во весь рост. Да, что и говорить, вид у него неважнецкий. Светло-серые брюки пестрят темными пятнами — следы просмолки крыши, пальто потерлось и выгорело, ботинки — заплата на заплате; Путбрезе, в сущности, прав — воротничок тут ни к чему. Опустившийся безработный — это каждому за сто шагов видно. Пиннеберг отстегивает воротничок, снимает галстук и сует их в карман пальто. Но и теперь вид у него ненамного лучше, намного его уже ничем не испортить; Гейльбут промолчит, но Гейльбут удивится.
Ага, вот едут полицейские машины. Значит, опять была стычка с коммунистами — смелые, видно, ребята. Хорошо бы опять почитать газету, а то живешь и не знаешь, что творится на белом свете. Может статься, в Германии уже полный порядок, и только он ничего не замечает, сидя там у себя за городом.
Э, нет, кто-кто, а уж он бы заметил, если бы все пришло в порядок; пока что по бирже труда не видать, чтобы число ее подопечных сократилось.
Так можно думать и думать без конца, приятного тут мало, веселее от этого не становится, но чем еще заняться в городе, которому до тебя дела нет? Сиди и не рыпайся, хватит с тебя твоих забот. Магазины, где не можешь ничего купить, кино, куда не можешь пойти, кафе для тех, у кого есть деньги, музеи для тех, кто прилично одет, квартиры для всех, только не для тебя, власти — чтобы над тобой измываться, — нет уж, лучше не рыпаться. Но он все же радуется, вступив на знакомую лестницу, ведущую в контору и квартиру Гейльбута. Ведь сейчас почти шесть, Овечка, наверное, уже дома, и с Малышом, наверное, ничего не случилось…
Он нажимает кнопку звонка.
Ему открывает девушка, очень хорошенькая, молоденькая девушка в чесучовой блузке. Месяц назад ее здесь не было.
— Что вам угодно?
— Я хотел бы видеть господина Гейльбута. Моя фамилия Пиннеберг. — И, так как молоденькая девушка медлит, очень сердито: — Я друг господина Гейльбута.
— Пожалуйста, — произносит наконец молоденькая девушка и впускает его в переднюю. — Вы не подождете минутку?
Он подождет минутку, и девушка исчезает за белой лакированной дверью с надписью: «Контора».
Весьма приличная передняя, думает Пиннеберг, обтянута красной тканью, фотографий и в помине нет, весьма приличные картины, гравюры на меди и на дереве. Можно ли подумать, что всего полтора года назад они были сослуживцами и продавали костюмы у Манделя?
Но вот и Гейльбут.
— Добрый вечер, Пиннеберг, хорошо, что опять наведался… Мари, — обращается он к девушке, — подайте нам чай в кабинет!
Нет, они не пойдут в контору, оказывается, со времени его последнего посещения Гейльбут, помимо этой молоденькой девушки, обзавелся еще и кабинетом: книжные шкафы, персидские ковры, огромный письменный стол — точь-в-точь такой кабинет, о каком всю жизнь мечтал Пиннеберг и какого у него никогда не будет.
— Присаживайся, — говорит Гейльбут. — Вот сигареты. А, осматриваешься? Да, приобрел кое-какую мебелишку — хочешь не хочешь, а надо. Сам-то я не придаю этому никакого значения, помнишь, у Витт…
— Да, но красиво-то как! — восхищается Пиннеберг. — Замечательно. Столько книг…
— Ну, знаешь, что касается книг…— начинает Гейльбут, но передумывает. — А как вы там, за городом, — справляетесь?
— Очень даже справляемся. Мы очень довольны, Гейльбут жена тоже. Она нашла кое-какую работу — так, штопка, чинка белья. Теперь нам лучше стало…
— Так-так, — говорит Гейльбут. — Это хорошо… Поставьте сюда, Мари, я сделаю все сам… Нет, спасибо, больше ничего не надо… Угощайся, пожалуйста, Пиннеберг. Вот, пожалуйста, пирожные — эти, что ли, полагаются к чаю? Не знаю, понравятся ли тебе, я-то в этом ничего не смыслю. Для меня и это совершенно безразлично.