Ровно в час Иончик снимает телефонную трубку и набирает номер — знаменитый, таинственный номер Станиславского, которого не знает ни один человек в студии, которого нет в телефонной книге и который не выдают в справочной. Этот номер К 1-52-27.
Я, трепеща, стою у дверей, чтоб никто не вошёл и не помешал, и пожираю глазами Иончика. Вид у него почтительный, но серьёзный. Подходя к телефону, он даже застегнул пиджак.
Он несколько раз просил меня, чтоб я не присутствовал во время его телефонного разговора со Станиславским, так как у него появится тогда подхалимское выражение лица, но я был неумолим и, к сожалению, разочарован, так как ему, по-видимому, удалось подавить в себе это чувство.
Разговор состоялся. Свидание назначено на сегодня, на 10 часов вечера.
Боже мой! До 10 часов вечера ждать, а сейчас два, совершенно не представляю, как я это выдержу, куда девать время. Чтоб не рассеиваться, я специально не пошёл утром в театр на «Очную ставку», отдал билет Иончиковой матери, а тут, оказывается, просто с ума сойдёшь от обилия времени.
Отправляемся в общежитие. Развешиваем брюки, рубашки и галстуки по стульям — Иончик идёт играть в теннис, я укладываюсь на кровать. Около часу сплю. Потом просыпаюсь, начинаю читать бульварный роман «На берегах Гудзона» — единственное, что можно читать в такую минуту. Иончик уже спит.
Собираем и экономим силы. В голове бродят различные мысли. Пожалуй, это самый ответственный день в моей театральной жизни, а может, и вообще в жизни.
Около месяца тому назад Иончику удалось добиться разговора с К. С., которому он прямо сказал обо мне (против моего желания, между прочим) и о моём желании заниматься в Студии.
В телефонном разговоре К. С. сказал Иончику, что если я буду в Москве, то он с удовольствием послушает меня. Это была блестящая победа. Добиться того, чтоб сам Станиславский меня слушал! Молодец Иончик, вот это настоящий друг, как сказал мне в своей напутственной телеграмме Иван Платонович.
Итак, 26 мая я выехал из Киева, фактически бросив на произвол судьбы роксановскую труппу, так как я даже не представлял, как они без меня будут играть.
По правде сказать, когда я ехал в Москву, мне не очень хотелось поступать в Студию. Я боялся этого «храма», этой лучшей в мире Студии, её дисциплины, двухлетних репетиций, преклонения авторитету Станиславского. Умом я понимал, что нужно сделать всё, чтоб в неё попасть, чтоб урвать от Станиславского хоть маленькую крошку, но сердце у меня к этому не лежало. Выражаясь высокопарно, я привык к свободному воздуху жизни и боялся школьной, правда, золотой, клетки.
Ехал я в Москву с желанием встретиться со Станиславским, показаться ему, прочесть пьесу, но, повторяю, без всякого желания поступить в Студию.
Итак, 27-го я был в Москве. Поселился с Иончиком в общежитии, и сразу, с места в карьер, мы приступили к работе. 16 дней мы работали как волы — по три, иногда по четыре часа в день, — работали не за страх, а за совесть, как никогда в жизни не работали. Даже в театры не ходили, не до того было. С удовольствием работали, со смаком.
И вот наконец сегодня — решительный день, или пан, или пропал, а если даже и пропал, то всё-таки свидание со Станиславским.
За эти дни я его уже дважды видал на студийных просмотрах. Высокий, худой, широкоплечий, старый (75 лет), но прямой, с большим, хотя и маленьким по отношению ко всей фигуре лицом, с иронически улыбающимися глазами и страшно выразительными руками. Внешность величественная, нечто среднее между кормчим с суровым лицом и учёным с дрожащей походкой.
Отношение всех к нему, особенно педагогов, как к божеству. Когда он входит, все встают, он пожимает всем окружающим руки, садится. И все садятся. Смотрят собачьими глазами ему в рот, чихнёт, так и кажется, что двадцать носовых платков у его носа окажутся. Неприятное, словом, впечатление.
В таких размышлениях добирается время до вечера. Облачаемся в парады, идём к Иониной маме обедать. Желают ни пуха ни пера. Обедаем, пьём чай, получаем новую порцию «ни пуха ни пера» и отправляемся на историческое свидание.