Разговор постепенно стал выдыхаться, возвращаться к одному и тому же — проблеме города, мы (шёл уже второй час нашего визита), чтоб оживить его, попросили разрешения сняться вместе с ним.
Он категорически отказался.
— Многие хотят со мной сниматься. А потом говорят, что они мои друзья, ученики. Нет, я ни с кем теперь не фотографируюсь.
Мы с Вознесенским смутились, попытались объяснить, что хотя мы и были когда-то архитекторами, но теперь работаем в другой области и выдавать себя за его учеников не будем.
— Нет, нет, — решительно сказал он. — Я ни с кем не фотографируюсь. Не надо. — И после краткой паузы добавил: — Вместо этого я вам лучше…
Он взял листок бумаги и быстро, тремя-четырьмя штрихами нарисовал „модюлор“. Модюлор — это придуманные им архитектурные пропорции, связанные с пропорциями человеческого тела. Нечто вроде золотого сечения. Графически это фигура человека, пересечённая на разных уровнях горизонтальными линиями, членящими фигуру человека на определённые взаимозависимые отрезки.
Он нарисовал человечка, подписался своим знаменитым „LC“ и преподнёс мне. Потом хитро взглянул на Андрея Вознесенского и вместо человечка нарисовал орангутанга. Андрей торжествующе посмотрел на меня — обскакал!
Перед уходом Корбюзье завёл нас в свою мастерскую. В ней работало человек десять молодых архитекторов, но к ним он нас не подвёл, а подвёл к большой ученической чёрной доске, разрисованной мелом, и сказал:
— Вот тут всё начинается…
Мы с уважением посмотрели на доску и стали раскланиваться. Рука у него крепкая, совсем не стариковская. На прощание он вдруг потрепал меня за чуб и сказал с той же лукавой улыбкой, какая у него появилась, когда он нарисовал орангутанга:
— Когда-то у меня такие вот волосы были, а теперь… — Он рассмеялся и, слегка подталкивая нас в спину, проводил до выхода. — Спасибо, что пришли. Не обижайтесь на меня. Мне ещё так много надо успеть сделать.»
За день до нашего визита к Ле Корбюзье мы побывали на выставке его работ. На ней представлены были не только его архитектурные проекты со множеством эскизов, набросков, зарисовок, но и его живопись, скульптура, ковры, которыми он последнее время очень увлекался (по-французски это называется «tapisserie»).
В нескольких залах Музея нового искусства очень подробно и детально разворачивался весь жизненный путь ищущего, сложного, часто противоречивого мастера. Впрочем, я сейчас не уверен, что слово «противоречивый» подходит к нему. То, что за сорок лет он как-то изменился и от умственно-рациональных построек первых лет перешёл к архитектуре эмоциональной, вовсе не говорит о противоречии. Это скорее развитие, углубление. В молодости, увлечённый эстетикой техники, он говорил: «Дом — это машина для жилья», в зрелые годы несколько изменил эту формулу: «Дом — это ларец жизни, машина счастья». Под конец жизни он сказал: «В своей работе я ищу и то, в чём сегодняшние люди больше всего нуждаются, — молчания и мира». Думаю, именно поэтому и появилась капелла Роншан. Её автор, убеждённый агностик, искал в ней не места для торжественных богослужений, а места, где человек может остаться с самим собой, наедине со своими мыслями. Одиноко стоящая на лесистом холме у предгорий Вогез, чётко рисующаяся своим белым силуэтом на фоне неба, лишённая каких-либо украшений — только лучи солнца прорываются сквозь цветные витражи внутрь, — капелла эта мне видится не как алтарь божеству, а как храм сосредоточенности и размышления. Такой её и задумал, насколько я понимаю, Ле Корбюзье — человек, которому дорого было всё человеческое, который любил жизнь и по-своему пытался её улучшить.
Он начинал с отрицания, очищения, оголения, выявления основной формы, с воспевания геометрии (куб, шар, квадрат, голая плоскость!), кончил же как будто отрицанием того, с чего начал. Но это не так, это только «как будто». Созданная им в двадцатых годах рациональная, опирающаяся на технику, логически оправданная архитектура была пусть талантливой, пусть даже гениальной, но всё же схемой. Схемой чего-то основного, главного — того, что он искал всю жизнь. И, думается мне, к концу жизни он нащупал то, что искал. А искал он красоту. Красоту, рождённую не только рацио, но и эмоцио, красоту, которая заставляет тебя говорить шёпотом, молчать, иногда плакать. Когда ты стоишь перед настоящим произведением искусства, тебе не хочется кричать, размахивать руками, тебе хочется молча впитывать в себя прекрасное. К этому прекрасному в мире, который до сегодняшнего дня сотрясается от ужасов и грохота войны, и призывал Ле Корбюзье.