— О сыне все думаю, — раскурив сигарету и положив руки на забрызганный металлический леер, опоясывающий палубу дебаркадера, проговорил Максимыч. — Сегодня у него первый экзамен. Сдал — не сдал? Поступит — не поступит? Ежели не поступит, шибко горевать не стану. Сходит в армию и — к нам, на завод, в рабочий класс. Ныне, сам знаешь, рабочий человек живет не хуже вашего брата. Сколько, к примеру, твоя пенсия потянет? Сто двадцать? Может, и меньше, в зависимости от гонорара? Вот даже как! А у меня сто шестьдесят. За горячий стаж. Через три недели стукнет полета и будут милую приносить каждый месяц на блюдечке с голубой каемочкой прямо на дом. К тому же думаю еще поработать. Не на печи же лежать теперь. По новому постановлению нам не только повышается пенсия, но и сохраняется полная зарплата, ежели остаешься на прежнем горячем месте. Она у меня — сам-триста. Теперь еще пенсия. Чем не директорский оклад? Во всяком случае, на комбинате руководители производства столько не получают… Но, черт подери, хочется, чтобы он там не провалился, сдал все честь по чести, поступил в институт. В моем роду-племени никто еще не прорастал в высшее образование. Далеко не вся радость жизни в деньгах.
— Чуть впросак я не попал с пенсией, — помолчав немного, продолжал Максимыч. — За полгода до выхода постановления о повышении пенсии по горячему стажу вот так же, как с тобой сейчас, разговорился с начальником цеха. Невзначай пожаловался: тридцать лет вкалываю и все никак не могу привыкнуть к ночной смене. Час-другой так страдаю, что умри — лучше станет. Начальник с ходу предложил место старшего мастера по ремонту. Работа человеческая, светоденная. Правда, оклад чуть ли не в полтора раза меньше, но пообещал добиться в верхах, чтобы сохранили за мной прежний, прокатческий.
Стал я стажироваться в новой роли. Как говорят, навел кое-какой порядок, дисциплину среди ремонтников подкрутил, запчастей отовсюду натаскал на год вперед. Я ведь теперь далеко не тот, давний, которым ты крутил-вертел, как хотел. Твердости и жесткости обучился. Тут, как снег на голову, — постановление. Я и заметал икру. Что же это такое — без повышенной пенсии останусь, хотя имею на нее полное право, горячий стаж выработал с самым большим гаком. Закавыка заключалась в том, что мало одного горячего стажа, надо еще последние два года работать на горячем деле. Взмолился перед начальником: отпусти меня, старче, верни на прежнее место. Облегчало мое положение то, что приказом еще не был переведен и считался пока стажером. Не знаю, что он хотел от меня, наверно, жертвы во имя производства. Обиделся, рассердился. Ну, а мне ведь еще и сына обучать, ставить на ноги, ежели, конечно, поступит, старая мать на иждивении. Вопрос щепетильный. Романтизм, идеализм, — это я все понимаю, но твердо рассудил: теперь не тот необходимый случай, когда я должен руководствоваться романтическими ожиданиями своего начальника… Если будешь писать обо мне — поближе к правде. Не наводи тумана и лаку на мою персону. Иначе в глаза людям не посмотришь. Про моего кореша, Сашку Долгих, из благих намерений такое наворотили в многотиражке, что уши вяли читать. Вышел он на пенсию за два месяца до постановления. Хоть локти кусай — не поможет, потерял право на надбавку. Он и воротился на стан. Встретили с распростертыми объятиями. Не хватает многоопытных кадров, пенсионные льготы как раз и рассчитаны на то, чтобы подоле удерживать их у дела. По поводу его возвращения многотиражка разразилась восторженной заметкой. Оторвала факт от реальной жизни, и получилось, что воротился он на комбинат, ни много ни мало, горя желанием стать наставником, передать молодым свой многомудрый опыт. Месяц прятал Сашка глаза от мужиков.
— Рад за тебя, — от избытка чувств к другу произнес я. — Однако, по совести говоря, какой, к черту, ты пенсионер? Казак! На тебе еще пахать и воду возить.
— Уж не думаешь ли ты, что пенсия зазря дается? Э-э, нет! Одна сменная чересполосица чего стоит! Четыре Дня с восьми ноль-ноль, следующие четыре — с шестнадцати ноль-ноль и, наконец, — с двадцати четырех ноль-ноль. И так крутится-вертится, как шар голубой, уже тридцать лет. Идешь к двадцати четырем ноль-ноль, особенно в зимнюю стужу, в темноночную пору, когда на улицах ни души, окна повсюду погашены, и такая тоска-усталость навалится — хоть волком вой средь промороженных домов. Теплая постелька раем представляется. И на работе тоже всякую ночь сгущается час, когда мочи нет — не то что спать хочется, а весь раскисаешь, будто без костей, отупеваешь физически и умственно. Того и гляди — запорешь прокат. И крепкий чаек не помогает, которым мы приноровились взбадриваться. Но переломишь себя и, слава богу, снова чувствуешь костяк в теле.