– Когда вы видели Юрия в последний раз?
– Вчера и видел. В понедельник, значит. Он с утра зашел передать, что отец просит зайти.
– И все?
– Ну да, сказал и пошел себе.
– Домой?
– Нет. Я сразу за ним пошел к Матвеичу, а Юрки дома не было. Значит, на работу он ушел.
– Василий Яковлевич, постарайтесь вспомнить последнюю вашу встречу поподробней, – попросил я. – Для нас это очень важно.
Корякин молчал дольше обычного, зато потом рассказал так подробно и обстоятельно, что представил я себе и то раннее сентябрьское утро, наполненное птичьим гомоном, и самого Вышемирского, сидящего в кресле-качалке, и неподвижную листву за окном его кабинета.
6
– Входи, Василий Яковлевич, – сказал он. – Входи. И здравствуй.
– Здравствуй, Иван Матвеич, – ответил Корякин. – Юрка твой, вишь, прибегал, сказал, что я по делу нужен.
– Присаживайся. – Заложив между страницами красную тесемку, Вышемирский закрыл книгу и откинулся на спинку кресла. – Успеем о делах.
– Успеем так успеем. – Корякин присел и любовно провел рукой по резным завитушкам, которыми была украшена крышка стола. – Сам знаешь, Матвеич, мое дело пенсионное – спешить некуда. Это ты у нас... кхм, кхм... – Корякин не договорил, вспомнив свое решение быть с больным помягче. – Что у тебя за стол, Иван Матвеич, чудо-стол! Знаешь ты, что ему самое малое сто лет? Это я тебе как столяр-краснодеревщик говорю.
– Неужели? – с иронией спросил Вышемирский. – Ты мне лучше скажи, как живешь, как себя чувствуешь?
– Чего это ты заинтересовался моим здоровьем? То слова от тебя годами не услышишь, а то, вишь, вспомнил. Я-то живу ничего себе, а вот ты, видать, совсем расклеился. – Корякин укоризненно покачал головой. – Эх, Иван Матвеич, Иван Матвеич! Говорил я тебе, еще Лиза жива была, бросай свою сидячую работу, физическим трудом займись, дыши свежим воздухом, а не пылью у себя в институте. Доконает он тебя. Вот и доконал. Я на шесть годков старше, а тебе, вишь, сто очков вперед дам. Ну, посмотри, что с тобой сталось. Серый весь, мешки под глазами, худющий, как кощей...
– Неужели так скверно?
Корякин сообразил, что перегнул палку. Профессор выпрямил сутулые плечи и нарочито бодрым голосом повторил:
– Ну, Василий Яковлевич, неужто совсем плох?
– А ты что ж думал, что молодеем мы с тобой день ото дня? – дипломатично ответил Корякин.
– Да, уж юношами нас не назовешь – это верно, – согласился Вышемирский.
– То-то.
– А вот одна моя знакомая говорит, что начинать жизнь никогда не поздно. И знаешь, Василий Яковлевич, она не производит впечатления глупой женщины. Скорее, наоборот, умница, молодая, красивая.
– Ты чего это, Матвеич? – удивился Корякин. – Уж не жениться ли собрался?
Получилось так, что в его вопросе прозвучало не столько удивление, сколько жалость к больному человеку, и это заставило замолчать обоих.
Тишину заполнили шорох листьев и доносившиеся откуда-то с улицы звуки фортепьяно. Казалось, они становились все громче и громче.
Сначала Вышемирский, а за ним Корякин повернули головы к фотографии в темной деревянной рамке, висевшей над письменным столом. На ней был весенний яблоневый сад, женщина и ребенок в матросском костюмчике. Мальчик снят на качелях в тот момент, когда, достигнув наивысшей точки, он начал падать вниз. Женщина стояла чуть сбоку и, опершись о ствол дерева и застенчиво улыбаясь, смотрела в объектив.
Корякин перевел взгляд на соседа. Полуприкрытые глаза профессора влажно блестели, нос и подбородок еще больше заострились, а руки, лежавшие на подлокотниках, едва заметно дрожали. Василий Яковлевич снова посмотрел на фотографию, и ему вдруг показалось, что женщина на снимке чуть-чуть прищурила глаза.
– Жалко, негатив потерял, сделал один снимок и потерял.
– Как мы были молоды... Ты помнишь? – Вышемирский спрашивал, но не ждал ответа.
– Сколько лет, а фотография не пожелтела даже, – сказал Корякин, думая о своем.
– Той весной мы были особенно счастливы... Как будто пришло второе дыхание...
– Юрка вышел немного смазанно, – посетовал Корякин. – Известное дело – качели.
– Я любил, когда она надевала это платье, синее в мелкий цветочек...