Патер пыхтел, как рассвирепевший бык.
— Бог отнял у ней рассудок… Господь покарал нечестивую блудницу… Оставьте ее… — пробормотал он холопам, отходя от Розалии.
Когда «царевич» с панами тронулся после отдыха в дальнейший путь, среди путников Розалии не было.
С этих пор «экономка» патера перестала существовать: ее заменила бледная, безумная девушка. Она бродила по полям, по лесу, собирала цветы и плела из них венок, напевая какую-то неизменную грустную песню. По временам она останавливалась, подносила руку к груди и грустно шептала:
— Григорий! Григорий! Когда же ты придешь?
Ее вечная грусть невольно всех располагала в ее пользу. Крестьяне, в избы которых она заходила ночевать, не глумились над нею, давали ей пищу и пристанище. Миновало лето и осень, настала зима, но морозы и вьюга не остановили Розалию. Она все так же бродила целыми днями, прикрывшись от стужи лохмотьями истрепанной овчины. Венок из увядших цветов не покидал ее головы. Она шла, не зная куда. Она искала Григория. Весною 1604 года Розалия случайно забрела в Самбор. Имя Мнишека и связанное с ним имя «царевича» Димитрия пробудили в ее мозгу какое-то смутное воспоминание. Она осталась в Самборе: ей стало казаться, что здесь, именно здесь, она дождется «его».
Розалия, как мы видели, дождалась «его». Он, ее — Григорий, промчался перед нею, как приятное видение, а потом… потом она опять стала его ждать.
— Ах, Григорий, Григорий! Когда же ты придешь? — скорбный вопль ее остался без ответа.
У Мнишека был бал. Хотя денежные дела пана Юрия были изрядно запутаны, но, когда нужно, тщеславный пан не жалел затрат, и редко у кого балы бывали более блестящими.
Панна Марина была царицею вечера. Ее величественная красота еще более выигрывала от вечернего освещения. Неудивительно, что вокруг красавицы теснилась целая толпа блестящей молодежи. За креслом, по обыкновению, стоял гигант-«дикарек».
Станислав был не в духе — его сердили назойливые поклонники. Что-то похожее на ревность шевелилось в его юной душе. Он почти не танцевал, а если приходила охота отплясать мазурку, то он избирал своею дамой только Марину. Поляк умеет танцевать мазурку чуть ли не со дня рождения, и Станислав, хотя вырос вдали от света, умел исполнять родной танец не хуже записного танцора.
Марине мало приходилось сидеть. То один, то другой седоусый пан или безусый юнец просили у нее, как счастья, протанцевать с ним. Красавица поднималась все с тем же неизменным гордо-холодным лицом, опускала свою ручку на руку кавалера и уносилась в вихре мазурки.
«Царевич» был мастер на все руки. Он равно умел и красно говорить, и лихо рубиться, и танцевать мазурку, как кровный поляк. На этом балу он танцевал немало. Но несся ли он в мазурке, разговаривал ли с какою-нибудь миловидной паненкой, его глаза нет-нет да скользили по прекрасному лицу Мнишековой панны. В его голове зарождались мысли.
Ледяная красота панны не заставляла сильнее биться сердце «царевича», он любовался Мариной так же спокойно, как любовался бы прекрасною статуей. Но он восхищался величественною холодностью дочери пана Юрия, ее гордою поступью, несколько высокомерно закинутой головкой. Ему казалось, что Марина самой судьбой предназначена не для скромной доли быть дочерью сандомирского воеводы или супруги какого-нибудь польского пана — драгоценный алмаз нуждается в подобающей оправе. Он воображал ее сидящей на троне, величаво прекрасною, с гордо поднятою головой, украшенной золотою короной, и нашел, что там, на троне, она будет на своем месте. Есть люди, созданные для господства и всеобщего поклонения — ему казалось, что красавица панна принадлежит к ним. Он старался проникнуть в духовный мир красавицы и решил, что в гордом теле должна заключаться и гордая душа. Своим зорким глазом он подметил на лице Марины искусно скрытую скуку и утомление; в ее взгляде, который она кидала на своих поклонников, он заметил что-то похожее на презрение. Да! Она страдает от той скромной роли, которую ей приходится играть на житейской сцене, она хочет иного, она жаждет славы, блеска, блеска настоящего!.. Да, да! Он не ошибается!