Матвей побежал за отцом Николаем. Любопытствующие и соболезнующие окружили ложе больного.
Григорий, казалось, лежал в полузабытьи. Грудь его поднималась тяжело и неровно. По временам он открывал глаза, обводил взглядом стоявших у постели и вновь закрывал. Иногда он начинал метаться и неясно произносил какие-то слова. Вслушавшись, можно было разобрать: «Царевич… Бежал… Бориска…»
Случайно он шевельнулся сильнее, ворот сорочки открылся, и на груди его сверкнул драгоценными камнями большой золотой крест. Он тотчас же запахнул ворот, причем что-то похожее на испуг выразилось в его глазах, но крест уже был замечен окружающими, и они многозначительно переглянулись. В их взглядах можно было прочесть: «Истинная правда выходит, что он не простого звания — крест-то какой!»
Пришел отец Николай, заспанный, не в духе.
Он не совсем охотно шел напутствовать «еретика». Была еще и другая причина для его неудовольствия: умирал человек, на которого он имел свои виды.
Когда патер приблизился к больному, все отошли от постели. Григорий лежал с закрытыми глазами и не шевелился. Иезуит внимательно вгляделся в его лицо.
«Он еще не так плох», — подумал патер, видавший на своем веку не мало умирающих.
— Сын мой… — проговорил отец Николай, наклоняясь к Григорию.
Больной открыл глаза.
— Отче!.. Час мой приходит! Покаяться хочу… — слабо заговорил Григорий.
— Надо надеяться на милость Божию, сын мой, но покаяться всегда хорошо… Не забудь, кроме того, что тебе приходится исповедаться у католического священника, а не у схизматика, ты должен благодарить Бога за такое счастье: твоя душа, несомненно, попадет в рай.
Григорий кинул из-под полуопущенных век быстрый насмешливый взгляд на патера, но тотчас закрыл глаза и заговорил, тяжело вздохнув:
— Облегчить душу хочу… Тайна великая есть у меня.
— Говори, говори, сын мой. Я слушаю.
Григорий зашептал.
В челядне стояла гробовая тишина. Столпившиеся в углу слуги, притаив дыхание, наблюдали за происходившим.
Они видели, как патер, сперва равнодушно кивавший головой в такт речи исповедующегося, вдруг слегка отпрянул от постели больного, как он поднес руку ко рту, чтобы не вскрикнуть, как изумление выразилось на его бритом, сразу нокрасневшем лице. После этого иезуит еще ниже наклонился к Григорию. Теперь он уже не кивал равнодушно головой, он впивался глазами в лицо Григория, делал жесты, не совсем подходящие к торжественности минуты; одним словом, еще никогда никому не приходилось видеть иезуита в таком волнении.
Исповедь продолжалась долго. Когда, наконец, отец Николай приподнялся и скороговоркой, неровным голоси пробормотал по-латыни формулу отпущения грехов, он поспешно спросил у холопов:
— Что, пан Адам еще почивает?
— Почивает.
— Как проснется — немедленно доложите мне! — приказал он.
После этого он ушел из челядни, и все видели, что он, проходя по двору, покачивал головой и размахивал руками, рассуждая сам с собой.
— Должно, сказал он езувиту что-нибудь ой-ой какое! — пробурчал в раздумье Матвей.
— Н-да. Надо думать, — ответили ему.
— Как бы еще не напрело, — добавил простоватый мужик.
Вокруг него засмеялись.
— А что ж? — оправдывался он. — Наговорил, может быть, такое, что пан разгневается. Он-то помрет, ему что! А пан князь на мне сердце и сорвет. Вот те и пожалел душу христианскую на свою голову… Э-эх, грехи!
И он, сумрачный, побрел прочь от хохотавших товарищей.
Григорий неподвижно лежал на своем ложе. Он казался спящим или в забытьи. Лицо его то вспыхивало, то бледнело.