Поджал губы Семен Годунов, поднялся:
— Спасибо, попотчевал, князь Василий…
В колымагу усаживался, ни слова не обронил. А выезжая со двора, высунулся, поманил нового воротного:
— Покличь-ка, молодец, монаха Варлаама.
Воротный на боярина посмотрел, потом перевел взгляд на князя. Тот стоял на крыльце, — шуба внакидку, взгляд строг. Мужик снова на боярина уставился, головой закрутил:
— Нетути, боярин, такового и не бывало.
— Ну-ну, — буркнул Годунов, а ездовому махнул рукой: — Трогай!
* * *
В людской полумрак и тишина. Лишь сверху, через бревенчатые накаты потолка глухо доносилась музыка. Не стянув сапоги и, как был, в кунтуше, Отрепьев завалился на лавку. Григорий не слышал музыки, мысли о Марине. Забыть бы ему гордую дочь воеводы, но нет, она не выходила у него из головы. Обидные слова бросила ему Марина, обозвала его холопом. Холопом считают Отрепьева и другие шляхтичи…
Протяжно скрипнула дверь, и в людскую, бесшумно ступая, вошел епископ Игнатий Рангони. Он приехал из Кракова к Мнишеку теми же днями, что и князь Адам Вишневецкий со своей челядью.
Невысокий, с непокрытой лысой головой и в черной сутане до пят Рангони остановился посреди людской. Маленькие, глубоко запавшие глазки впились в Григория. Тот поспешно подхватился. Рангони заговорил вкрадчиво, тихо, будто лаская:
— Сын мой, милостью Всевышнего дано мне познавать души людские. Давно, еще из Гощи, слежу я за тобой и вижу: большую тайну носишь ты в себе. Мучаешься. А теперь к той, прежней, боли еще одна прибавилась. Сегодня смотрел я на тебя, и жалостью наполнялось мое сердце. Панночка Марина, этот прелестный ангел, полюбилась тебе. Но не забывай, она веры латинской!
Епископ, повысив голос, вскинул кверху палец.
Отрепьев подался вперед, спросил резко:
— Ты слышал, отче, все слова, какие я говорил ей? — И не дожидаясь ответа, продолжал: — Так слушай, я повторю их снова. Ты прав, отче, я давно тлею своей тайной. Ныне она вспыхнула во мне пламенем, и я говорю о, ней всем. Знай, отче, никакой я не Григорий, я царевич Димитрий, сын царя Ивана Васильевича Грозного. И все, что есть на Руси за Борисом Годуновым, мое. Я попрошу тебя, сообщи папе Клименту. Знаю, он не даст погибнуть справедливости. Папа поддержит меня, и я сяду на родительский престол. Тогда на Руси не будет притеснения вере латинской и войско русское перекроет дорогу неверным туркам.
— Сын мой, — Рангони протянул обе руки, — я слышу голос царя. Богу угодно было сберечь тебя от злоумышленников, и Господь и папа да помогут тебе. Уповай на них, сын мой.
— Отче Игнатий, — прервал епископа Григорий, и его голос звучал твердо, уверенно. — Передай князю Адаму, хочу встречи с королем Сигизмундом. На помощь войска польско-литовского надеюсь.
* * *
Над Днепровской кручей, на самой окраине Дарницы, в старой хате собрались атаман Артамошка Акинфиев, инок Варлаам и два донских казака Корела и Межаков. Тускло светит лучина, коптит. Казаки и Артамошка сидели за столом, переговаривались. У Варлаама глаза сонные, веки сами собой слипались. Путь Варлаам проделал дальний, опасный. Повсюду на рубеже заставы стрелецкие, по дорогам верхоконные царские дружинники сновали, а по монастырям и церквам, в кабаках и на площадках приставы читали царские указы о государственных преступниках. Среди них и он, Варлаам, упоминался.
Глухими тропами пробирался монах, ночевал в холодном весеннем лесу с диким зверьем. Ряса на Варлааме обвисла, в клочья изорвалась. От усталости и голода инок едва ноги волок.
В открытую нараспашку дверь слышно, как щука гоняет рыбью мелочь, всполохнет и затихнет.
Сквозь дрему Варлааму доносились голоса. Корела и Межаков рассказывали, что едут они в Самбор к царевичу Димитрию выборными от казачьего круга, дабы воочию убедиться, что Димитрий сын царя Ивана.
Сетовали казаки, жизнь на Дону при Годунове тяжелая. Казаков притесняют, и за хлебом, и пороховым зельем в Московскую Русь не пускают. А ежели какой казак, случается, по торговому делу попадает в Московию, то воеводы царские его хватают и сыск над ним чинят.
И когда на Дон приехал из Самбора от Димитрия литвин с грамотой и в ней царевич обещал обид казакам не чинить и звал их к себе в дружбу, обрадовались донцы.