Зубоскалит народ, и голод не голод, за смехом о еде забылось.
Тут какой-то тщедушный монашек продрался к Артамону, за рукав схватил, заверещал:
— Тать он, люди! Кличьте пристава!
Хихикнул злорадно:
— Как лета миновали, так мыслишь, не узнать тебя? Нет, Артамон Акинфиев, глаз у меня вострый!
Толпа заволновалась:
— Вот те и ловок!
— Может, ошибаешься, монах?
Сапожник, позабыв про товар, наперед подался:
— Сказывай, кого убил?
— Крестьян он в нашем Иосифо-Волоцком монастыре на смуту подбивал, — верещал монах.
— Эко, — удивился сапожник, — какой же он тать?
Толпа закричала, зашикала:
— На вас, гривастых, работать не хотел и других наущал, то и правильно. Вам бы самим землю пахать, а не дожидаться, когда мужики готовое в ваши закрома засыпят.
Вырвался Артамошка, нырнул в народ. Монах охнул, кинулся за ним, но толпа сомкнулась, хохочет:
— Лови его теперя, чернец!
— В рясе не запутайся!
Какой-то молодец заложил два пальца в рот, свистнул протяжно:
— Де-ержи!
Толпа расходилась медленно, потешаясь над незадачливым монахом.
Выбрался Акинфиев из Охотных рядов, на Лубянке оказался. Здесь ко всему щепным товаром торг ведут. Повертелся Артамошка возле толстой бабы с калачами, сглотнул слюну, даже рукой за калач взялся, но баба такой крик подняла — еле ноги унес.
К обеду попал Артамон в Кузнецкую слободу. Утомился, в ногах нет силы, от голода мутит. Остановился возле первой кузницы, оперся плечом на косяк двери.
Кузница по самую крышу в землю вросла, дерном крыта, а мастер, не поймешь, старый ли, средних лет, кривой, один глаз кожаной повязкой закрыт, посмотрел на Артамошку, ничего не сказал, своим делом продолжал заниматься.
Присел Артамон. Сколько времени прошло, не помнил, только очнулся, когда кузнец толкнул его:
— Вставай, парень!
Поднял глаза Артамошка, у кузнеца на наковальне лепешка и луковица. Разломил лепешку пополам, луковицу разрезал, протянул Артамону:
— Ешь!
И больше ни слова не вымолвил до самого вечера. Только когда стемнело и время настало кузницу закрывать, сказал:
— Коль жить негде, здесь ночуй.
* * *
Кузнец Демид был немногословен. Приглянулся ему Артамошка, приютил.
«Изголодался», — думал Демид, вспомнив, как жадно ел Артамон ржаную, пополам с соломой, лепешку.
Лежал Демид на лавке, и сон его не брал, хоть время давно за полночь перекатило.
Блеклый свет луны не пробивается через затянутое бычьим пузырем оконце, и в избе мрак. Единственный глаз Демида, привыкший к темноте, смутно различал балку под соломенной крышей. Чуть в стороне дыра для дыма. По-черному топилась изба.
Когда Демиду удавалось добыть немного муки, он надергивал из-под стрехи прелой соломы, тер в порошок и добавлял в муку. Все же надольше хватало. А время такое настало — день ото дня все голодней и голодней. Только и спасение Демиду — замки искусные делать. Мастерил такой хитрости, ключа к нему не подобрать. Бояре и князья Демидовы заказчики. Им есть что запирать. Когда кузнец ставил замки на боярских амбарах и житницах, то видел там столько съестного, что хватило бы прокормить не одну сотню голодных.
Демид встал, ковшиком почерпнул из бадейки воды, тут же, отвернувшись в угол, промыл вытекший глаз, надел повязку и, толкнув ногой дверь, вышел во двор.
Светало. Едва зарозовело на востоке. На подворье князя Шуйского стучал в колотушку сторож, лениво лаяли псы.
Поднял голову Демид. Рваные тучи на небе. Видать, скоро быть снегу. Вздохнул Демид, сказал сам себе:
— Эхма, перезимовать бы!
Кузницу открывать было рано, и Демид присел на пенек под старым тополем. Нынешним летом не помнит Демид, чтобы дерево шелестело сочной листвой. Поправив повязку, кузнец перетянул тесьму на волосах. На ум пришло оброненное бабкой-знахаркой: «Теперь тебе, Демидка, через одно око полсвета видеть».
Правду сказывала старая, одно око — не два. Не забыть ему тот день, как окривел. Три лета назад это случилось. Накануне умер царь Федор. Бояре и попы порешили возвести на царство боярина Годунова. Он-де шурин царский. А Борис Годунов, по всему видать, цену себе набивал, в монастырь к сестре Ирине уехал, выжидал, когда его попросят.