Эх ты, остров зелёный, островок песчаный! Исходили, истоптали тебя казацкие ноженьки, поливали тебя, словно дождичком, девичие слёзыньки. Оттого на тебе, островок песчаный, и травынька-муравынька не вырастывала, не всходила, что тебя, островок песчаный, горючьми слезами красны девицы кропили. На тебе, островок зелёный, красны девицы с казаками-соколами совыкались-целовались, на тебе ли, островок зелёный, и навеки с ними расставались!
На этом Каптюжном острове, под развесистым тополем, и сидел Треня с Отрепьевым, когда к ним подошёл запорожец.
— Подождём, что скажет атаман Корела, — говорил Треня. — Он должен скоро быть со своим войском. А коли и он во едину думу с Заруцким станет, так тогда и на Москву пойдём… Только всё что-то сердечушко веры не даёт.
— Чему? — спросил Отрепьев.
— Да тому, что моим глазынькам повидать вновь золотые маковки, моим ноженькам ступать по тем по дороженькам, где мы с тобой, Юша, малыми ребятками хаживали, беды-горюшка не знавывали.
— Та же ж у вас, у Москви, кажуть, погано, холодно, — протестовал запорожец, который так любил своё южное солнышко. — Там, у вас, кажуть, и черешня не расте.
— Зато рябинушка кудрявая растёт, белая березынька листочками шумит, бор зелёный разговоры говорит… Эх! Помнишь, Юша, как мы за грибами хаживали, белую березыньку заламливали?
— Помню.
— А помнишь, как Мефодия Патарийскаго читывали, как он о гогах и магогах повествует, что Александр Македонский в горы заклепал?
— Как не помнить? Ещё ты всё хотел Александром Македонским быть, дабы Годунова, аки царя Персидского, в полон взять да на прекрасной его Ксении жениться.
— Эх, Ксенюшка, Ксенюшка! Высоко ты, птичка-перепёлочка, гнездо свила! Не залететь туда ясну соколу… Вот и теперь, как вспомню эти косы трубчаты, что трубами по плечам лежат, эти бровушки союзные, соболиные… я ведь видал её на переходах… Как вспомню всё это, так и свет божий не мил становится.
Он тряхнул своими русыми кудрями и гордо закинул голову.
— Оттого и на Дон больше ушёл.
— Се б то од дивчины? От сором! — вмешался запорожец. — Та я б и вкрав, бут вона хочь царская дочь.
— Да она ж и есть царская дочь.
— Ну и вкрав бы…
— Руки, брат, коротки.
— Овва! У мене руки довги… та от як будемо у Москви, то я ии, трубокосу, и вкраду-таки… Ось побачете.
— Куда тебе, хохол эдакой!
— А всё ж таки вкраду.
Отрепьев не вмешивался в этот спор. Его другое что-то занимало. «И поведу народ мой на агаряны, и изгоню их из земли Твоей в землю агарянскую, из Цариграда и из Иерусалима изгоню их», — шептал он в задумчивости.
— Ты что, Юша, шепчешь? Али Настеньку Романову вспоминаешь:
Эх ты, Настенька, Настенька,
Походочка частенька, частенька.
Сильно подействовали эти слова на Отрепьева. Он как-то растерянно и с укором посмотрел на своего товарища…
— Что, али забыл Настеньку Романову — «грудь высоку, глаза с поволокой, щёчки аленьки, черевички маленьки?..» Али забыл её «длинны косыньки плетены, рукава строчены, шейку лебедину, голос соловьиный?..» Забыл, запамятовал, Юша? — приставал неугомонный Треня.
Отрепьев молчал, упорно глядя в тёмную даль, всё более и более закутываемую дымкою ночи.
Забыл Настеньку?
— Се московка така? Хиба ж у москалив гарни дивчата? — подсмеивался запорожец.
— Почище ваших черномазых, — даже не обернулся к нему Треня. — Ну, так что ж «Настенька — походочка частенька»? — допытывался он у товарища.
— Пропала Настенька, все Романовы пропали…[1] — как бы нехотя отвечал Отрепьев. — Всех Годунов позасылал туда, куда и ворон костей не занашивал. Нету уж боле на Москве старшего из Романовых — Фёдора Никитича, не видать его шапки горлатной, не скрипят по Кремлю его сапожки — золот сафьян, не блестит на Красной площади его платье золотное… Старцем Филаретом стал Федор-от Никитич, во келейке сидит он во тёмной; замест шапки — клобук иноческий, а золотно платье — черна ряса дерюжная…
— Что ты?..
— Истинно говорю. А и семью его, аки волк овечек, распушил Борис: Ксению Ивановну в Заонежье, на Егорьев погост, малых детушек — Мишеньку с сестрицей — на Белоозеро. А и богатыря Михайлу Никитича в Чердынь заточил, железами заковал. Александра Никитича — к Белому морюшку самому, Василья Никитича — в Целым… Нету боле Романовых — исчезоша, аки прах, возметаемый ветром.