Мы вновь прислушиваемся к плывущей над долиной песне, к неистовому соловьиному выщелку и почти в один голос соглашаемся:
— Здорово!
Тихон минуту молчит, словно не желая нарушить птичью мелодию, потом быстро поворачивается ко мне и вслух грезит:
— Эх, отыскать бы фронтовых ребят, пригласить в гости и вот тут, именно тут, посидеть, послушать, вспомнить…
Видно, соловьиная симфония растревожила душу Тихона, разворошила старую память. На минуту он закрывает глаза, будто желая шире, полнее схватить воображением все, что пережито, пронесено сквозь годы:
— А помнишь, такая же теплынь стояла весной сорок второго?
— Помню. Как не помнить…
Мы долго, слишком долго молчим, наверное думая об одном и том же.
…Наш батальон морской пехоты стоял где-то здесь, под Белгородом, у небольшой деревушки Таволжанки. До деревни было рукой подать. Там крепко засели немцы. В четвертом часу утра мы должны были подняться в атаку. Хотя приказано было отдыхать, никто не спал. Даже самые уставшие не угомонились до полуночи. О бое не говорили, но о нем думали. Каково-то будет завтрашнее утро, что оно принесет каждому, кто вот сейчас лежит под плащ-палаткой и дышит ночным настоем воздуха? Кому и что уготовил близкий рассвет? Может, для некоторых он будет последним. Думали об этом многие, но гнали от себя липкие мысли.
К полуночи все утихло. Забылась, уснула сморенная атаками морская пехота. Лишь часовые прохаживались вдоль позиции. Мне не спалось. Имел я в ту пору привычку: пока не пройдусь по взводам, не сомкну век.
Набросил на плечи шинель и пошел по окопам. Добрался до первого взвода. Моя стриженая ребятня спала, и я с какой-то щемящей болью подумал: наверное, не удастся уберечь всех этих оголенных под «нулевку» орловских, курских, харьковских парней. А как бы хотелось… Спит, запрокинув голову, здоровенный солдатище Рахимов. На его широком, приплюснутом лице выступили росинки пота. Все Рахимов делает с усердием, с какой-то натугой. Казалось, и спит с напряжением. Ничком воткнулся в солому помкомвзвода Тихон Долин. Рядом лежит его мичманка. В нее, под ремешок, воткнута терновая ветка — то ли для маскировки, то ли для форса. На спине лежит бледный, с глубоко запавшими глазницами комсорг Беловодченко. Ему на колени положил свою черную, в барашковых завитках голову пулеметчик Гоглидзе. Спали ребята безмятежным сном и походили на детей. И как-то не верилось, что эти безусые парни уже обстрелянные солдаты, что несколько часов назад они были на очной ставке со смертью. Рахимов сегодня на лету ловил немецкие лимонки и с деловой расчетливостью посылал их обратно. Когда же немцы прекратили опасное занятие, недовольно выругался:
— Скупой, шайтан, жалеет «лимона»…
Было тихо. Лишь где-то на окраине Таволжанки ухал филин да совсем рядом, в лопухах, копошились ежи. Человеческие звуки замерли. Враг притаился, ждал рассвета. Мы тоже караулили зарю.
Возвратился я к походной радиостанции, где писарь Иван Ярема приготовил мне комфортабельную постель — вчетверо сложенные на соломе брезентовые чехлы, приказал разбудить меня в три сорок и быстро уснул.
Не помню уж, сколько проспал, только проснулся я от странных, необычных для фронтовой обстановки звуков: пели соловьи. Заливистым свистом они оглашали всю округу. И показалось мне в эту минуту, что войны-то и нет, что вчерашний бой, кровь, смерть — это лишь страшный, мимолетный сон.
Хотелось слушать и слушать. Я даже опасался, что пение вдруг оборвется и наступит тишина. Но, вспомнив о спящих матросах, о пройденных ими километрах, выдержанных вчера атаках и близком бое, искренне пожалел: как бы и на самом деле птицы не потревожили ребят. Хотел было подняться, пройтись по взводам. И вдруг невдалеке замечаю чью-то тень. Окликаю. Из темноты доносится глуховатое:
— Это моя, товарищ капитан-лейтенант.
По акценту и сиплому тенору узнаю Рахимова.
— Почему не спите, Сабит?
— Думал, вы начали спать. А птицы… Их слушать надо. Хотел вас побудить.
Я вначале опешил, не знал, что сказать матросу: так меня поразили его слова.
— Нет, я не сплю, Рахимов. Не сплю, все слушаю.