И она заранее обиделась на него и на себя за то, что не появлялась три года или сколько там, что с ней так несправедливо... ну, в общем, понятно. Она заплакала, и, как ни странно, это были обида и слезы того же накала, что в шестом классе, когда мама никак не соглашалась укоротить ей форму на два сантиметра. А еще она так плакала, когда этот самый человек сказал ей, что заранее знает, чем все у них кончится, а потому и начинать ничего не надо. Едва успела положить трубку - хлынули слезы. Потом она много разговаривала с ним, слава богу, про себя, - убеждала его, что хорошо-то, конечно, им не будет, но жизнь все равно их как-нибудь обманет и все случится совсем не так, как он "знает". Но мы сейчас не об этом. Не наше дело разбираться в их отношениях, наше дело - наблюдать. Мы, собственно, сейчас о том, что так называемый смысл жизни может преспокойно умещаться и в баночке из-под вазелина, и в скрежете ножниц, отрезающих лишние сантиметры юбки, и в том, чтобы, в сущности, малознакомый человек погладил тебя по щеке и сказал тебе "ты". Не бог весть какое открытие. Но ей сейчас пришла в голову эта мысль. Мы и фиксируем. Поневоле.
"Ты по какому поводу плачешь?" - выступил глупый разум, воспитанный на "От двух до пяти".
Она даже встала, чтобы от него отделаться. Этого физического усилия ей вполне хватило, чтобы вдруг понять, что делать. А делать нужно было вот что: идти и звонить ему. Немедленно! О, она была в этом совершенно уверена, несмотря на то, что ночь, что девочки останутся, значит, одни дома, что в поселке один-единственный телефон-автомат, и у того трубка выдрана с мясом. Она вышла на веранду и сказала Але и Лиле: "Я пошла", причем они не спросили, куда, и вышла, и не угодила ногой в щель на ступеньке, где отошла доска, и не почувствовала росы. И сразу сообразила, что идти надо к Пашке Шубину, владельцу двух ларьков, который и дома торгует сигаретами и пивом в банках, стоит только постучать. У него, единственного в поселке, есть телефон. То, что в другое время непременно остановило бы ее: поздно, неудобно будить людей, у Пашки, кажется, жена болеет, нехорошо, неловко, все это вдруг отступило перед какой-то невообразимой срочностью. Это, знаете, ночью так врываются к соседям вызвать "скорую" и выпаливают взлохмаченной хозяйке в ночной рубашке: "Простите ради бога, но у Маши отошли воды..."
А сейчас-то что она скажет? Это она-то, которая в булочной вечно стесняется спросить, свежий ли хлеб! И, главное, ему-то самому что она скажет? Да понятия она никогда не имела, что ему сказать, и потому вечно боялась звонить. Вообще, иногда хотелось, чтобы его снимали скрытой камерой (да-да, именно, именно: блюдечко и яблочко!). Нет-нет, никаких его тайн ей не нужно было! Просто, как он ходит, как он пьет чай, читает книгу. Ей почему-то в голову не приходило, что это и есть самые большие тайны. Это только мы знаем, потому что мы-то всегда с ним, а она, как та цыганка или чеченка - пропела свое в этом вагоне, перешла в следующий.
Иногда она очень ясно "видела" его в разных местах города. Места эти ровно ничего для нее не значили, а значили ли для него, она знать не могла. На Конюшенной (ну что ей Конюшенная?) она видела его спокойным и даже веселым, он шел с какой-то женщиной и улыбался ей. Зато в Александровском саду лицо у него было растерянное, какое бывает, когда вдруг приходится расстаться с кем-то дорогим, и надолго, может, навсегда. Откуда эти "живые картины" брались у нее перед глазами, непонятно. То есть ей, конечно, непонятно.
Ей хотелось просто видеть и слышать его. Участвовать в его жизни было ей не по силам, она боялась не справиться, злилась на себя за это и на него тоже злилась... И сейчас, пока шла мимо канавы, куда в двенадцать лет удачно завернула на велосипеде, и тот же теперешний кооператор Пашка ее оттуда вытаскивал, продолжала обижаться. Но надо было звонить, необходимо было сказать в трубку хоть что-нибудь, например:
- Мы с вами - малознакомые люди!
Эта фраза просто рвалась из нее, радостно и бодро пульсировала, выговаривалась легко и сильно. Она сейчас казалась необыкновенно удачной. Такой случился невозможный подъем, так сказать, упоение решимостью. Надо только набрать побольше воздуха... Ничто, ничто не остановит человека в таком состоянии. Одна беда: минут через десять оно обычно проходит само. А так, ничто и никто!