- Подговаривает тебя кто-то против бога, антихристов какой-то голос!
- Никто не подговаривает, мамо! Сам знаю! Вот только на вас удивляюсь!..
- Подговаривает! Чую,х Миканорко... - Она спросила тревожно: - Не заболел ли ты?
Здоров. В том-то и дело, что здоров и видит такое, чего другие - не секрет - не видят; и среди них мать, которую и жалко и за которую не то что стыдно, но больно. Она ведь боится всего, что против религии, по своей темноте, по несознательности, - так что, если поразмыслить, сама по себе она не виновата и стыдиться за нее, ясно, нечего. Но хоть и жалко ее и нелегко видеть, как она переживает, сидеть, как на привале, сложа руки, тоже не метод. Надо идти вперед и вперед, по ленинскому маршруту.
Конечно, тут нельзя не учитывать, что мать есть мать, не враг какой-то, а свой человек, только несознательный; надо как-то считаться с ней, разъяснять, наступать умно, можно сказать, с тактикой, с маневром, действовать в обход и тому подобное. Но наступать, конечно, надо - иначе ничего не добьешься. Пусть привыкает и она, и отец тоже, что не так прочны их давние порядки и что боги - не такие паны, о которых и подумать нельзя непочтительно, не то что сказать...
Бог и всякие святые - вот с чем воевать надо. В каждой куреневской хате в углу под рушниками - как прусаки какие-нибудь в золоте! Всюду, куда ни глянь, в хате гниль, нищета, бедность, а тут - блеск, роскошь! Как в царских палатах, видно! Царя сбросили, кости его давно сгнили, а эти живут, людской темнотой пользуются! Живут, и ничего себе!
С самого начала, как вернулся со службы, возненавидел Миканор эту свору, что, как часовые, строго стерегли человеческое горе, - ни разу не поднялась рука перекреститься на них. Со временем нелюбовь его еще больше усилилась, спокойно глядеть не мог на этот обман, так и хотелось сказать о них что-нибудь насмешливое, едкое. Долго сдерживался, уважая мать, но ведь надо было наконец двигаться вперед.
Не век же терпеть, мириться с темнотой матери.
Встал после обеда из-за стола и, когда надо было перекреститься, подошел ближе к образам, присмотрелся, спросил с самым серьезным видом:
- Кто это - верхний бог, вроде на старого Глушака похожий?
Мать чуть не выпустила миску из рук.
- Миканорко! - Он заметил: в материнских глазах были тревога, отчаяние. - Зачем тебе это? Зачем трогать его? Или он тебе плохое что сделал?
- Нет, не сделал и не мог сделать! Чего не было, того не было! Только ведь - вылитый Глушак! Будто, скажи ты, с Корча рисовали!
- Покарает он тебя за такие твои слова, Миканорко!
Ой, не стерпит он, болит моя душа!
- Доска крашеная, мамо, все стерпит! Глушак, ну, правда же, вылитый Глушак!
- Не трогай матку! - перекрестившись, вздохнул сонливо, вступился за старуху отец. - Не нравится, так не смотри, а не трегай. - Он еще зевнул, сладко потянулся, почесал спину, мирно сказал жене: - И ты не дрожи очень] Может, оно, как говорится, и правда... Не доказал никто, не видел своими глазами... Так можно думать и так и этак...
- Как это - и так и этак? - возмутилась мать. - Как у тебя язык поворачивается! Пусть он - молодой, а ты ведь - жизнь прожил, навидался всякого...
Отец покряхтел, поскреб затылок.
- В том-то и соль, что всякое видел. По-разному расписывают все святых и бога... Как был в Маньчжурии, так там - совсем иной бог. Желтый, косоглазый, хитрый такой... Как будто их несколько, богов...
- Совсем сдурел на старости лет! - только и сказала мать.
Отец снова почесал затылок.
- И святые у всех разные... - Белый, в холщовых штанах и длинной, чуть не до колен, рубашке, он приблизился к податям и, когда сел на край, сказал Миканору: - И ты не очень - на образа!.. Не нами заведено...
- Так что - если не нами! Глаза закрыть?
- Не обязательно закрывать... - Отец сладко зевнул.
- А что ж? Если душа просто не выдерживает этой глупости?!
- Всяких глупостей много...
- Так что ж, век терпеть?
- А что... - следующее отцово слово утонуло в зевоте.
Отец, будто показывая, что разговор этот не интересен ему, отвернулся, лег на тряпье, потянул на плечи рядно, - почти сразу захрапел. Миканор постоял минуту с досадой: