- Ввалился, - спокойно промолвила мачеха и приказала Хведьке: - Отнеси, выбрось в ушат!
Когда Хведька вылез из-за стола, намеренно держа ложку с прусаком поближе к Ганне, мачеха сказала безнадежно:
- Развелось нечисти этой! Надысь ночью встала, запалила лучину, так они по припечку - шасть, как войско какое!..
- То-то, я гляжу, борщ сегодня вкусный, - попробовал отец свести разговор к шутке. - Как с салом!
- Скажете, ей-богу! - упрекнула Ганна, вставая из-за стола. Она уже не могла есть.
Отца это развеселило.
- Хранцузы - те жаб едят! Живых, не то что вареных!.. Едят, да еще спасибо говорят. Им жаба - что утка!
- Жаб? Тьфу ты! - брезгливо скривилась мачеха. - Нехристи, видно?
- Нехристи...
Ганна уже надела жакетку, собралась идти, когда отец, свертывая цигарку, напомнил о начале разговора:
- Так Корч просил, чтоб из женщин кто-нибудь пришел.
Или ты, старая, или, может, Ганна.
- Пускай Ганна... - Мачеха взяла со стола миску, пошла в угол, где стояла посуда. Отец согласно кивнул, считая разговор оконченным.
Но Ганна все еще стояла у порога.
- А может быть, лучше мне тут, дома остаться?
- Почему это?
- Так... Нехорошо мне к Корчам...
Она заметила: отец ждет, чтобы она объяснила, почему ей не хочется идти к Корчам, и почувствовала - трудно договорить до конца. Как тут расскажешь - при мачехе - о вчерашнем ухаживании Евхима, от которого остались в душе настороженность к нему и чувство вины перед Василем. Она позволила ему, этому Корчу, идти рядом, держать ее руку, словно обнадежила...
Мачеха возмущенно взглянула на Ганну, потом на отца, как бы ожидая поддержки.
- Вишь ты! Она не пойдет! - не выдержала мачеха, не дождавшись поддержки со стороны Тимоха. - Пусть лучше мать идет! Ей нехорошо, видите ли, не нравится ей...
Чернушка поморщился при этих словах, ласково, сочувственно сказал:
- Надо идти, Ганнуля... И так этот долг - как чирей...
- Разве она понимает!
Ганна знала, что противиться больше нет смысла: мачеха все равно не отступит. Чтобы закончить разговор, проговорила мягче:
- Ну ладно уж. Пойду, если вам так страшно.
Во дворе моросил невидимый дождь. С прошлой ночи он шел почти непрерывно, то затихая, то снова усиливаясь, и на улице еще днем было столько страшной, липкой грязи, что ни один куреневец не отваживался пройти по ней. Люди ходили теперь либо по мокрым, скользким огородам, либо по загуменьям. Два ряда хат были оторваны один от другого, да можно сказать, что и многие хаты на каждой стороне улицы оказались оторванными: кому хотелось лезть в такую мокрядь без особой нужды? ..
Теперь, во мраке, эта мокрядь была просто страшной. Вся деревня, взрослые и дети, женщины и мужчины, жались ближе к теплым лежанкам, к дымным огням на припечках, прятались по хатам, дремали в своих темных, душных норах.
Молчали коровы, не блеяли овцы, даже собаки не лаяли, ни один звук не доносился из ближнего леса, с болот, - тишина, давящая, черная, стыла в неслышном моросящем дожде над деревней, над набрякшими трясинными просторами, над миром...
"Ну и чернота! Хоть глаз выколи! - подумала Ганна, поднимая воротник жакетки. - Чисто всемирный потоп!" Она осторожно, чтобы не поскользнуться, спустилась с крыльца и пошла в темноту.
4
Вскоре Ганна уже сидела возле Хадоськи, у припечка, на котором горела, чадила лучина. Конопляночка, склонив головку с золотистым пушком надо лбом и возле уха, по-детски оттопыривая красивые губы, старательно вязала варежку.
Тут же, около печи, пододвинув к огню лавку, на которой торчала прялка с бородой кудели, сидела и мать, тетка .Авдотья. Мать пряла, - отставив руку, тянула и тянула пальцами из "бороды" пряжу, быстро свивала ее в нить. Нить все удлинялась, бежала и бежала на веретено, что кружилось, прыгало у нее в руках, как в чудесной, вихревой польке.
Хадоськин отец, Игнат, чернявый, с начавшей седеть кудлатой головой, горбился в стороне, время от времени покрикивал на жену, которая, шевелясь, заслоняла собою свет, - чтобы отодвинулась.
- Тихо ты, старое веретено!.. - разозлился он наконец.
Жена отодвинулась, примирительно сказала: