Но горячечный, болезненный бред сменялся трезвым раздумьем: губить себя - божий грех, нельзя этого! А больше всего волновала мысль: таточко, мамо - каково им будет, когда узнают, что дочь руки на себя наложила! Как она сама принесет им такое горе!
Только ведь и так, если жить останется, добра им от нее все равно не видеть! Стыд, позор на всю деревню, на веки вечные!..
А может, еще что-нибудь можно придумать? Придумать!
Что придумаешь?! Одна надежда разве на Захариху, глинищанскую знахарку... "Она в момент сделает", - сказал Евхим. Слышала, бывало, и от других, что Захариха тайком делала женщинам такое. Видно, делала, недаром же люди говорят, конечно, делала, - Захариха всякое умеет! Только - как пойти к ней, как сказать, открыться совсем чужой, колдуНье! Разрешить ей сделать над собой такое, принять на себя еще грех, такой грех!..
Что же делать? Что делать?
У нее еще не было ясности, она еще не знала, что сделает, когда стала собираться в дорогу. Был только страх перед тем, что, чувствовала она, скоро непременно совершит над собой: конец ее беде, ее страданиям близок! Сегодня она все сделает, во что бы то ни стало Страшась того, к чему готовилась, таясь, она намеренно спокойно сказала матери:
- Мамочко, мне хочется тетку навестить...
Мать даже обрадовалась:
- Иди, иди! Погуляй! Развейся!..
Хадоська заметила, как она глянула - с нежностью, с жалостью, пожалела! Ей, видно, захотелось утешить дочь.
- Может, коня запрячь?
- Не-ет Дойду... Недалеко...
- Ну, иди!
"Ой, мамочко, если б ты знала, куда ты меня, дочку свою неудачницу, так охотно отправляешь!" Едва озабоченная мать вышла, Хадоська накинула лучший свой платок, забрала из сундука припрятанные деньги - все, что сберегла, собирала не один месяц С братьями, с сестрами простилась, - целовала будто бы спокойно, а сама думала: может, уже и не увидимся никогда! Огляделась вокруг - низкие темные лавки, прогнивший пол в углу, откуда лазили мыши, стекла в черных рамах - запотевшие, словно заплаканные, - все показалось таким милым, таким дорогим!
Мать внесла связку сушеных грибов, завернула в тряпку.
- На вот, тетке отнеси... Нехорошо без гостинца...
Хадоська взяла. Когда собралась уходить, мать перекрестила ее. Хадоське показалось, будто она чувствует, что дочь затаила что-то недоброе, - так взглянула, отпуская от себя.
Но это, может, только показалось, - мать ни единым словом не остерегла ее.
Все же глаза ее - жалость, тревога и любовь - запали в сердце. И пока шла улицей и дорогою к гребле, материнский взгляд палил душу. А идти старалась спокойно, чтобы и подумать никто не мог ничего... Знала, смотреть будут на нее, следить...
День был холодный, хмурый, грязная, смерзшаяся трава на обочинах дорог была как бы посыпана солью. "Зима скоро, - подумала она Подумала почему-то печально, будто с завистью: - Вечерки скоро начнутся..." Больше уже не замечала ничего: ни дороги, ни гребли, ни чахлого ольшаника и лозняка, что подступил вплотную к дороге, глядела тупо, страдальчески, невидящими глазами, а в голове было такое же тусклое: что делать?
Перебравшись через подмерзшую греблю, за которой уже невдалеке чернели олешницкие хаты, пошла не деревней, а по приболотью, тропкой. Никого не хотелось видеть, хотелось быть одной со своей заботой, со своей тайной. В голове так и не прояснялось, так и не знала точно, что сделать. Знала только одно: надо зайти к тетке, мама просила...
Вот уже глинищанское кладбище, глинищанские хаты.
Огороды с одной стороны наползают на болото. Взгляд невольно поискал лесок за другим концом деревни, почувствовала, как тоскливо стало в груди: там Захариха. Хата на отшибе, в лозняках. Одна, как ведьма... А чуть поодаль - озеро, страшное "око"...
Хадоська пошла к тетке, беспокоясь только об одном - чтобы не заметили ничего, не подумали плохого.
Тетки дома не было, уехала с дядькой на луг. В хате только играли дети. Хадоська вынула из платка гостинец, дала каждому по сушеной груше, исполнила волю матери - положила на стол связку грибов. Поговорив сама не помня о чем, погладила по головке младшего и стала снова собираться в дорогу.