Василь не присматривался особенно, не раздумывал, не рассуждал. Он был очень уж удивлен, очарован ею.
Жили рядом, бегали вместе с другими на выгон, пасли скотину, столько лет видел ее среди других и не знал, не догадывался, кто такая Ганна. И нечаянно после вечера на лугу открылось все, и, увидев, почувствовав это, смущенный, пораженный, он стал сам не свой. Мир как бы сразу преобразился...
Он был теперь полон чудес и радостей, этот необыкновенный мир, - и все чудеса и радости & нем создавала Ганна. Одни пальцы ее рук, переплетаясь с пальцами Василя, могли делать его счастливым. Когда она доверчиво жалась к нему, его грудь наполняло странное, непонятное и несказанно радостное томление. Извечный туман над болотом, тихий шепот груш - даже они изменились, стали другими, удивительными благодаря ей. Она была рядом, - и радость, широкая, безграничная, охватывала его, жила в нем, во всем, что окружало их. В этой радости ночи не плыли, а летели, и рассветные зори всегда появлялись в небе слишком рано. Целыми днями, что бы ни делал, Василь очарованно вспоминал Ганну, думал о Ганне, искал глазами Ганну, ждал ночной встречи с Ганной.
Время было не для любви - горячее августовское время.
Люди вставали раньше солнца, возвращались в деревню впотьмах. Поужинав, куреневцы сразу валились спать. Коротки еще в августе ночи, вечерняя заря чуть не встречается с утренней, а надо дать утихнуть усталости в руках, в ногах, в одеревеневшей спине, дать отдохнуть телу от едкого пота.
Василь же, едва только начинали сгущаться сумерки, видел лишь изгородь возле дома Чернушки, где они стояли в первый раз, когда он еще не осмеливался обнять Ганну, и где с той поры они простаивали все ночи.
Спешил он и в этот вечер. Глотнул немного огуречного рассола, схватил огурец, чтобы съесть по дороге, и выскочил из-за стола. Мать, почти невидная в душных сумерках хаты с другой стороны стола, посоветовала:
- Возьми еще. Или вот редьки попробуй...
- Наелся уже...
Василь потянулся, отгоняя усталость, почувствовал, как ноет натруженная за день спина, подкашиваются ноги. - Приходи пораньше...
- не удержалась, попросила вслед мать.
Закрывая дверь, услышал, как она вздохнула. Прежде, когда мать еще не знала, что происходит с сыном, спрашивала, куда идет, советовала лучше остаться дома, отдохнуть, потом по счастливому лицу Василя, по разговорам женщин поняла все и лишь вздыхала теперь...
Василь соскочил с крыльца и на миг остановился, думая, как идти улицей или задворками. В другие дни ходил мимо гумна, чтобы не встретиться с кем-нибудь, не задерживаться напрасно, а сегодня припоздал, пока отвел коня на приболотье, - можно идти и улицей. На улице теперь ни души.
Все же подался на пригуменье, привычной стежкой. Миновав черное в потемках гумно, от которого тянуло запахом старой,гнили и сухой свежей ржи, дальше по тропке уже не шел, а бежал, веселый и нетерпеливый, к знакомым, теперь таким милым грушам на краю деревни.
Еще издали заметил, что Ганна уже ждет. Прижалась к столбу, тихо стоит у изгороди. В темноте ее фигура едва заметна, а лица и совсем не видно, но Василь знает: это она.
Кто же еще может быть тут, на их заветном месте?
Она оторвалась от изгороди, сказала:
- Очень ты спешил!
- Очень, - не сразу понял он.
- Оно и видно: петухи скоро запоют!
- Гуза на приболотье водил...
Василь понимает, что это не оправдывает его, видит, что виноват.
- В другой раз пускай Прося горбатая столько тебя ждет. А я не буду...
Василь и не оправдывается, не просит, чтобы она не злилась. Он не умеет просить. Так они и стоят вначале, близкие и далекие, стоят и молчат, один виноватый, а другая - обиженная. Василь неловко ковыряет пальцем жердь, отрывает кору, Ганна - хотя бы шевельнулась.
Где-то на другом конце деревни завели грустную песню, - видно, собралась молодежь. Песня быстро утихла, нечаянно взвизгнула девушка, которую ущипнул или пощекотал шутник парень.
- Алена Зайчикова, наверно, - первой нарушает тягостное молчание Ганна.
- Наверно, Алена...
- Вот любит визжать... Щекотки страх как боится!.. - Она вдруг укоряет: - А вы уж и рады!