Вы видите, я говорю о них, как об обезьянах: называю их самцами и самками. Но иногда так и подмывает назвать их людьми — ведь они обтачивают камни, добывают огонь, хоронят своих мертвецов; у них даже существует какое-то подобие речи, при помощи которой они объясняются друг с другом (небольшое количество артикулируемых звуков, которых отец Диллиген насчитал около сотни).
Вот что мы успели установить. Сейчас мы ещё не решили, как их называть. Откровенно говоря, боюсь, что по-настоящему это волнует только меня. Я говорил уже Вам, что мне ответила Сибила: «Какое это имеет значение?» На первый взгляд кажется, что она действительно права. Грим, Крепс и Сибила называют их между собой попросту тропи (выкроив это прозвище из слов anthropos[6] и pithekos[7]). Но это, конечно, только временное решение вопроса. Ещё любопытнее то, что Диллиген старается вообще не произносить этого, в сущности, очень милого имени. Он говорит о них обиняками, явно не осмеливаясь их назвать ни «людьми», ни «обезьянами», ни «тропи». По-моему, он даже больше меня страдает от подобной неопределённости. Да, наверное, больше. В конце концов, я ведь так же, как и другие, принял это название — «тропи». Оно проще. Но для меня совершенно очевидно, что это только «пока». Потому что рано или поздно придётся решить вопрос, кто же они — люди или обезьяны…»
Печаль и смятение отца Диллигена. Есть ли у тропи душа? Нравы и язык человеко-обезьян. Живут ли они в первородном грехе или пребывают ещё в невинности зверя? Крестить — не крестить… Как всегда, исследование, наблюдение и опыт только увеличивают сомнения.
«Мой милый Дуг, как я счастлива, что тоже могу написать Вам! Вы так и не объяснили — ещё бы, Вам слишком много хотелось рассказать мне, — каким чудом Ваши письма дошли до меня из глубины пустыни и как мои смогут перелететь к Вам через горы и девственные леса. Но Вы так мило торопите меня с ответом — очевидно, в расчёте, что моё послание не залежится на почте в Сугараи.
Ну и приключение. Дуг! И какое открытие! Вы вдохнули в меня огонь Вашей страсти. Я сразу же скупила всё, что было напечатано в Англии о человекоподобных обезьянах и доисторическом человеке. И погрузилась в чтение. Правда, мне трудновато освоиться с мудрёной терминологией, но постепенно я привыкаю.
Может быть, оттого, что я Вас люблю, Дуг, я испытываю совершенно то же, что и Вы. Я просто заболела из-за Ваших тропи! И даже не знаю почему. Возможно, во мне ещё сильны пережитки той веры, в которой я была воспитана, но иногда мне кажется, что нужно совершенно точно знать: есть душа у тропи или нет? Ведь самый неверующий среди нас не может отрицать того, что как-никак, а именно в человека, только в него одного, вложена искра божья. И не отсюда ли наша извечная тревога? Если человек в своём развитии идёт от животного, то когда, в какой момент в нём зажглась эта искра? До того, как он стал тропи, или после? Или именно на этой стадии?
В конце концов, весь вопрос, Дуг, сводится к тому: имеют ли Ваши тропи душу? Каково мнение об этом отца Диллигена?»
А бедный отец Диллиген потому и терзался, что не мог составить себе на сей счёт определённого мнения. Первое время его занимали только научные проблемы. Вместе с другими он работал радостно и возбуждённо. Но потом все заметили, что он помрачнел, стал раздражительным, рассеянным и молчаливым. Когда он слышал, как Сибила и Дуг спорят о природе тропи — люди они или нет, — его лошадиное багровое лицо бледнело, а толстые губы начинали дрожать, он всё что-то шептал про себя; в такие моменты у него даже гасла трубка. Однажды, когда Сибила с раздражением бросила Дугу: «Оставьте меня в покое!» — отец Диллиген взял его за руку и прошептал:
— Вы чертовски правы. В такие минуты наука вызывает у меня отвращение.
Он схватил руку Дугласа, буквально вцепился в неё.
— Знаете, что я думаю? — сказал он вдруг дрогнувшим голосом. — Мы все будем гореть в аду. — И он резко повернулся к Дугу, точно желая проверить, какое впечатление произвели его слова. Дуг не скрыл своего удивления.
— Кто «все»? Все учёные?