Люди и нравы Древней Руси - страница 41
Как видим, печерский редактор успел кое-что подбавить к изображению Владимира Мономаха, прежде чем дойти до пункта, с которого начинался рассказ его предшественника Сильвестра. В частности, слова дружины о смердах и пашне были уже им использованы в новом зачине; они отнесены были к предварительному киевскому совещанию Святополкова штаба, и долобское совещание в шатре приходилось перестраивать композиционно. На Долобске началось дело теперь с молчанья: «И после молчания сказал Владимир: „Брат, ты старше меня, говори первый, как бы нам позаботиться о Русской земле“». Владимир был вежлив, знал свое место младшего и вызывал высказаться старшего. «И сказал Святополк: „Брат, уж ты начни“» — у тебя есть своя программа, у меня ее толком нет. «И сказал Владимир: „Как я могу говорить, а против меня станет говорить твоя дружина и моя, что он хочет погубить смердов и пашню смердов“».
Здесь выходило уже, что против Владимира шла предварительная агитация в обеих дружинах и было уже готово обвинение его в пренебрежительном отношении к жизненным интересам народной массы, тех самых «худых» смердов, за которых обычно распинался он же сам. Добросовестная или недобросовестная была эта агитация, печерский редактор, как и Сильвестр, не уточнил; но здесь позиция для Мономаха создавалась куда более эффектная, чем у Сильвестра: он оказывался один, как перст, в стане как чужих, Святополковых, так и своих дружинников, среди смердолюбцев — представителем бесчеловечности. Его речь, почти дословно воспроизведенная и в этой редакции рассказа, обрушивалась на головы противников как разоблачение не только их недомыслия, но и их сговора. Зато и действие ее вышло сильнее: противники не просто умолкли, а тут же единодушно и открыто признали свою неправоту. «И сказала вся дружина: „Впрямь, воистину так оно и есть“».
Мономах поднят до уровня своей прабабки, «мудрейшей из жен» Ольги, и читателю «Повести», конечно, вспоминалось тут красочное словцо, примененное в свое время к ней: Мономах одним метким ударом «переклюкал» своих близоруких противников в споре, направив против них их же аргумент, как та элегантно «переклюкала» самого византийского царя, не сказав ему дурного слова, дав ему предварительно окрестить себя и увернувшись от брачных его предложений ссылкой на канон, запрещавший брак между крестницей и крестным. Естественно в новом рассказе, наконец, было и то, что заключительная фраза Святополка оказалась с многозначительным дополнением: «Теперь, брат, я готов [идти на половцев] с тобою», и отпали благодарственные слова Мономаха за творимое двоюродным братом «Русской земле» «великое добро». Главное лицо здесь был Мономах: он задумал, он против всех провел смелый план, он и будет выполнять его, а Святополку ничего не остается, как к нему присоединиться («готов с тобою»), и только.
Что в работе у редактора при переделке прежнего рассказа были не только мудрость, смелость и находчивость Мономаха, но и смердовская проблема, можно заключить по одной последовательно соблюденной детали нового текста. У Сильвестра была обычная исходная мысль, что военное предприятие большого масштаба сопряжено с общей мобилизацией конского поголовья у окрестных смердов. У нового редактора в речь дружины вместо «погубим смердов и пашню их» (с последующим ограничительным разъяснением Мономаха о лошадях) вставлено: «Не время теперь губить смердов, оторвав их от пашни». Что это — сознательное изменение текста, видно по тому, что и в ответ Мономаха вместо «дивно мне, дружина, что лошадей жалеете» вставлено «дивно мне, брат [и здесь еще лишний раз по Святополку персонально!], что смердов жалеете и их коней». Значит, мудрое смердолюбие прославленного князя готово было пойти и на вовлечение самих смердов во все опасности похода и по-прежнему оставалось бы подлинным смердолюбием. Это была бы, конечно, смелая мысль — повторить то, что проделал мудрый старый Ярослав в 1016 году, когда шел добывать Киев, подняв себе в помощь новгородских смердов.