Андрон Остромыслов еще не ведал о своей истинной цели - прояснить и утвердить истоки отечества - но круг вопросов, с которыми он работал, безошибочно намечал его путь, как бы предписывая ему убеждение, что ни один из этих вопросов невозможно решить на путях распада, истечения в бесформенность. Начало начал, что бы мы о нем ни думали и ни говорили, не могло быть лишенным формы. В этом смысле особую важность приобретал тот факт, что Остромыслов продвигался уже внутри круга, неуклонно приближаясь к центру, к точке, обозначающей в его сознании Верхов. Но еще предстоял переезд, путешествие, прозаическое, примитивное, как стук вагонных колес на стыках, и вместе с тем равнозначное некой литературной версии.
Он сел в поезд, и, когда тот тронулся, достал из чемоданчика бутерброды с сыром и колбасой, биточки, вареные яйца, помидоры, огурцы все это приготовила ему в дорогу заботливая жена - и стал угощать одинокого и заброшенного старика, оказавшегося с ним в одном купе. Старик возвращался из больницы, где с ним плохо обращались, потому что у него не было денег. Он с жадностью съедал все, что ему подкладывал Остромыслов, а насытившись, многое порассказал о своей жизни. Она была невесела, незатейлива, старик, получавший крошечную пенсию, зависел от дочери и ее мужа, которые обращались с ним лучше, чем в больнице, но все же не настолько хорошо, чтобы он чувствовал себя уютно рядом с ними. Остромыслов едва слушал. В сущности, он знал наперед все, что задумал рассказать ему старик, такие истории и такие жизни были кругом как снег зимой, как листочки на деревьях летом. И все это пользовалось малейшим проблеском, чтобы по образу и подобию мотылька полететь на свет, на тепло, возможно, только кажущееся, и отметалось легким дуновением - так комар, складывая крылышки, поддается скольжению ветерка и уносится куда-то прочь.
Остромыслов сожалел лишь о неизвестности, которая ждала его самого, вставала навстречу годам, обрастая приметами его собственной старости. Но ему не хотелось думать о будущем, поскольку миновало еще совсем немного времени с тех пор, как он вошел в жену, опустившуюся на четвереньки, а к тому же теперь, когда он смотрел на старого и некрасивого человека, пожиравшего его бутерброды и биточки, он не мог уже не думать о том, из-за чего плакал на коленях у жены, как о чем-то отрадном и притягательном. Он был еще довольно молод, хорош собой, полон сил и известен в узком кругу любителей философии. Он вспоминал о своих статьях, опубликованных в некоторых столичных журналах, и сам вид журнальных страниц, зажелтевших вдруг в его памяти с необыкновенной яркостью, склонял его к сентиментальному устремлению в прошлое, в седую старину.
Узловатыми пальцами старик несколько раз стукнул по столику, призывая своего молодого друга задуматься над тем, как все перевернулось, исказилось и испортилось в России. И раньше было скверно, но так плохо, как сейчас, не было еще никогда. Остромыслову, как ученому, привыкшему к точности, хотелось уточнить, какую именно дату подразумевает старик, критикуя состояние страны и называя его бедственным, но он промолчал, не желая ввязываться в спор с живым осколком прошлого, но вовсе не седой старины. Старик привел в пример лично Остромыслова, который накормил его, и это означало, что в обедневшей, обнищавшей стране редкая удача встретить человека, готового поделиться с тобой последним. С таким утверждением философ был категорически несогласен. Во-первых, он поделился далеко не последним, во-вторых, за ним стоит целая группа людей, среди которых обнищавший старик, зависящий от щедрот дочери и ее мужа, не только бы не пропал, но и жил как у Христа за пазухой. Остромыслов не знает никого, кто, увидев голодного старика, не вытащил бы из чемоданчика приготовленную в дорогу снедь и не предложил несчастному разделить с ним трапезу. Не надо перегибать палку, старик! Душа Руси не оскудела. А вот и Верхов.
Город стоял на большом и как будто круглом, как солдатская каска, холме, окруженный мощной крепостной стеной. На подступах к стене были раскиданы невысокие домишки, тянулись и слегка петляли узкие улицы и кое-где даже маячили крошечные, трогательные часовенки. Остромыслов секунду поколебался, выпить ли пива на летней террасе кафе, издали любуясь величественной панорамой словно веером раскрытого города, или сразу отправиться в собор, светлая громада которого как гриб сидела на горе.