По пенсионному делу надо было ехать в военкомат, в районный центр. Отец разрешил взять Орлика, и Аверьян Петрович поутру лихо подкатил к крыльцу, заботливо усадил меня в санки, с отеческой заботливостью укутал в тулуп.
До города было пятнадцать верст, мы покатили. Орлик, как всегда, шел напористо, комья снега летели из-под копыт, били в передок саней. Вид засугробленных полян среди заснеженных лесов, располагал к молчаливому созерцанию. Но Аверьян Петрович не был в спокойствии, держа в руках натянутые вожжи, то и дело привставал, покрикивал, побуждал Орлика к ровному стремительному бегу. На полдороге придержал коня, пустил шагом. Готовясь к разговору, прокашлялся. Сказал:
— Хочу спросить тебя, Володимер (так звал он меня, сильно округляя и нажимая на «о»), спросить, хочу, как располагаешь жить?
В откровении дорожной беседы, я ответил:
— Пока жизнь мной располагает, Аверьян Петрович. Кто знает, в какую сторону повернет. Еще доучиться надо.
— Ученье — это хорошо, — одобрил Аверьян Петрович, помолчал, в неспокойствии перебирая вожжи. Опять вернулся к интересующему его вопросу:
— Учеба учебой. Дело понятное, умственное. А в личном вопросе? Тебе, как понимаю, надо по-семейному устраиваться. Чтоб и с этой стороны, как говорится, жизнь подпереть. Небось, мыслишка-то беспокоит?
— Дума-то есть. Да невесты уж больно расчетливы. Кому охота такую обузу на себя брать, — сказал я, явно напрашиваясь на сочувствие.
Аверьян Петрович несогласно покачал головой, тут же в горячности заговорил, покручивая концом вожжей:
— Не к лицу прибедняться, Володимер. Парень ты крепкий, видный. А что костылем подпираешься, в том ли беда? Вот оженишься, детишек нарожаете. В рост пойдут, заботы, хозяйство на себя примут. Тут, Володимер, ежели так на себя смотреть, мимо судьбы прокатишь!..
Чувствовал я, близок, близок был Аверьян Петрович к тому, чтобы досказать что-то его беспокоящее. Но удержал он себя. Привстал, тряхнул вожжами, прикрикнул:
— А ну, Орлик! Пшшол!..
В молчании мы снова понеслись по дороге.
Любушка в другой раз навестила меня, возвратила книгу.
— Ну, как тебе Пришвин? — полюбопытствовал я.
— Собачку жалко! — оказала она. — Когда Анчара убили, я аж дышать перестала. И заплакала… А тот самый, который стрелял, он что — придурком прикинулся? Стрельнул — и не признается!..
Приятно было убедиться, что Любушка бесхитростна и выполняет обещанное. Смотрел на неё, наверное, с очень уж откровенным любованием, она даже смутилась, спросила испуганно:
— Я не так говорю?!
— Так, так, Любушка. Ты просто прелесть! — воскликнул я с прорвавшимся восхищением. Любушка вспыхнула.
— Скажете тоже, — проговорила она стеснительно и отвернулась. Я дотянулся до её руки, сжал жесткую, огрубевшую в крестьянских работах ладошку, повторив с чувством:
— Ты славная, ты очень хорошая девушка. Только не могу понять, почему вы бросили свой дом, деревню, сюда перебрались? Тебе, наверное, учиться ещё надо?..
Мучительное смятение мыслей отразилось на лице Любушки. Меня даже оторопь взяла. Но Любушка уже справилась с собой. Брови сдвинулись, нахмурились, она опустила голову, смотрела на свою руку, которую я продолжал держать в своих руках. Заговорила с придыханием, как на бегу.
— Папаню-то на войну взяли. Грудь у него вся больная, думали, лихо мимо пройдет. А оно большим худом обернулось — маманя не в срок померла. Папаня изжить себя хотел. А я-то при нем! На меня глядючи живой остался. Своей жизнью меня поднял. Я-то вот подросла. А в деревнях повсюду глухо. Одни вдовы да девки. Судьбу-то как устроить! Вот батя и говорит: «Давай, доча, в село, хоть на время переберемся». Туточки вот и оказались… — Ладонь ее выскользнула из моих рук. Она вздохнула, развела руками, будто сказав: «Такие вот мы, не пристроенные…».
Смотрел я на Любушку, и билась в голове одна только мысль: «Какой же я слепец… Какой слепец!..».