Миссис Оук говорила раздумчиво, больше обращаясь к себе, и никогда еще, по-моему, не выглядела она такой странной и такой красивой в закрытом белом платье, подчеркивающем экзотическую утонченность и бесплотность этой женщины.
Не зная, как ответить, я наполовину в шутку сказал:
— Боюсь, миссис Оук, вы начитались буддистской литературы. Во всем, что вы говорите, ужасно много мистики, понятной только для посвященных.
Миссис Оук презрительно улыбнулась.
— Да, я знаю, людям такие вещи непонятны, — ответила она и погрузилась в молчание.
Но сквозь ее тихую умиротворенность и молчаливость я ощущал в этой женщине, как бы это сказать, трепет странного возбуждения — ощущал почти так же явственно, как если бы щупал у нее пульс.
И все же я лелеял надежду, что благодаря моему вмешательству положение, возможно, начинает улучшаться. Ведь за минувшие два-три дня миссис Оук почти не упоминала имени Лавлока, а Оук после нашего разговора заметно взбодрился и держался естественно. Он выглядел менее обеспокоенным, и раз-другой я даже заметил на его лице выражение большой нежности и теплой заботливости, почти жалости (так смотрят на какое-нибудь очень юное и очень беззащитное существо), с которым он смотрел на сидевшую напротив жену.
Но развязка была близка. После того сеанса миссис Оук, пожаловавшись на усталость, удалилась к себе, а Оук уехал по какому-то делу в ближайший город. Я, оставшись один в этом большом особняке, немного поработал над этюдом в парке, а потом, не зная, чем себя развлечь, стал бродить по дому.
Стоял теплый осенний день, один из тех дней, когда погода действует расслабляюще, когда в воздухе остро пахнет сырой землей и прелыми листьями, благоухают цветы в вазах, источают запахи старое дерево панелей и ткани обивки, а из недр сознания всплывают на поверхность всевозможные смутные воспоминания и мечты, отчасти приятные, отчасти тягостные, и не дают ни заниматься делом, ни размышлять. Попав во власть этого томительного безделья, не лишенного, впрочем, приятности, я слонялся взад и вперед по коридорам, останавливаясь, чтобы поглядеть на картины, уже знакомые мне во всех подробностях, рассмотреть узор на резной панели или на старинном гобелене, полюбоваться осенними цветами — великолепными красочными пятнами — в больших фарфоровых вазах. Я принимался читать то одну книгу, то другую, но вскоре откладывал их в сторону; потом сел за пианино и стал наигрывать бессвязные обрывки мелодий. Я чувствовал себя в полном одиночестве, хотя некоторое время назад услышал скрип колес по гравию, означавший, что вернулся хозяин дома. Устроившись в углу гостиной, я лениво перелистывал сборник стихов — «Любить — вот все, что надо» Морриса, отлично это помню, — как вдруг дверь открылась, и на пороге возник Уильям Оук. Не заходя в комнату, он поманил меня за собой. Было в его лице что-то такое, что заставило меня сразу вскочить и последовать за ним. Держался он чрезвычайно спокойно, даже скованно, лицо его было неподвижным, как маска, но смертельно бледным.
— Сейчас я вам кое-что покажу, — проговорил он, ведя меня через сводчатый холл, увешанный портретами предков, наружу, а затем через площадку перед домом похожую на засыпанный гравием старый крепостной ров, где рос вековой дуб с расщепленными молнией узловатыми, как скрюченные пальцы, сучьями, на лужайку, или скорее участок парка, примыкающий к дому. Мы шли быстро, он впереди, я следом, не говоря друг другу ни слова. Вдруг Оук остановился, как раз напротив французского окна желтой гостиной, и крепко сжал мне руку.
— Я привел вас сюда, чтобы вы увидели кое-что своими глаза ми, — хрипло прошептал он и подвел меня к окну.
Я заглянул внутрь. В комнате, по сравнению с наружным освещением было довольно темно, но на фоне желтой стены я увидел миссис Оук, одиноко сидящую на кушетке в своем любимом белом платье. Она сидела, слегка откинув голову назад и держа в пуке большую красную розу.
— Верите вы теперь? — возбужденно прошептал Оук мне на ухо. — Теперь вы верите? Ну что, было это моей фантазией? Но на этот раз я до него доберусь! Я запер дверь из коридора и клянусь Богом, он от меня не уйдет!