Обе части этой "дилогии" выстроены по довольно сходному композиционному принципу. В самых общих чертах его можно было бы описать как движение от попыток успокоенно-благословляюще взглянуть на мир и далее - через открывающиеся за внешней успокоенностью симптомы глубинного неустройства вселенной - к осознанию очевидной дисгармоничности, угрожающей человеку уже непосредственно. А в заключение - облегченный вздох венчающего "Вожатый" стихотворения "Враждебное море": "Таласса!" или восторженно ликующее прославление "всех богов юнейшего и старейшего всех богов", которым заканчиваются "Нездешние вечера":
Все, что конченным снилось до века,
ввек не кончается!
("Рождение Эроса")
Конечно, такая схема не принимает во внимание множество самых разнообразных подробностей, которыми уснащены соположенные друг с другом стихотворения, более того: композиционные ходы могут даже временами опровергнуть общее направление движения, могут отсылать читателя на неверный путь и заставлять ошибаться. Но пристальное чтение показывает, что даже в отдельных стихотворениях можно проследить эту эволюцию авторского отношения к миру, где переплетаются надежда и отчаяние, уверенность и опасение, чувство правоты и сознание незавершенности своего дела. Вот лишь одно стихотворение, где само движение мысли построено по тому же принципу, что и общее движение всего стихотворного массива двух книг:
Какая-то лень недели кроет,
Замедляют заботы легкий миг,
Но сердце молится, сердце строит:
Оно у нас плотник, не гробовщик.
Веселый плотник сколотит терем.
Светлый тес - не холодный гранит,
Пускай нам кажется, что мы не верим:
Оно за нас верит и нас хранит.
Оно все торопится, бьется под спудом,
А мы - будто мертвые: без мыслей, без снов...
Но вдруг проснемся пред собственным чудом:
Ведь мы все спали, а терем готов.
Но что это, Боже? Не бьется ль тише?
Со страхом к сердцу прижалась рука...
Плотник, ведь ты не достроил крыши,
Не посадил на нее конька!
Амбивалентность образной системы стихотворения совершенно отчетлива, чувства и настроения автора то свидетельствуют о его надеждах, то замирают в смертельном отчаянии. Строенье Божьего мира оказывается незавершенным, а человек в нем - не защищенным от земных стихий. На это ощущение обращено внимание в тонкой статье современной исследовательницы, посвященной анализу цикла "Фузий в блюдечке": "Надо долго вчитываться в цикл, чтобы через это гутирование выверенных с идеальным чувством меры деталей стало проступать нечто иное: космическое устройство мира в ипостаси неустойчивости, вариативности оппозиций, мене местами прежде всего верха и низа, приводящим к нарушению порядка, к смещению, при всей идилличности чреватому опасностью" {64}.
В большинстве стихотворений этих двух книг стилевая система остается прежней, ориентированной на эстетику внешне простого слова, спокойного интонационного голосоведения, на воссоздание благости и умиленности при воспоминании о сугубо русских пейзажах и картинах, частое обращение к "стихотворениям на случай", свободное использование твердых форм (сонет, рондо, терцины, а в "Эхо" еще и вовсе редкостная спенсерова строфа). Но в некоторых стихотворениях чувство непорядка, разлада в мире начинает вписываться непосредственно в текст, его уже не надо тщательно выискивать.
Взвинченная интонация, исполненная восклицаний и вопросов, разорванные и нарочито неточные рифмы, очень резкие инверсии, непривычные словообразовательные модели, столкновение возвышенного и низменного, ввод в стихотворение далеко не всем известных мифологических образов, отсылки к загадочным для читателя текстам нередко создают впечатление невнятицы, зауми, едва ли не футуристических опытов.
Для самого Кузмина наиболее "футуристически" выглядело "Эхо" с такими стихотворениями, как "Страстной пяток" или "Лейный лемур", которые он в дневнике не без оснований именовал "хлебниковщиной", однако и в "Вожатом", и в "Нездешних вечерах" есть нечто подобное. Если "Хлыстовскую" для читавших многочисленные в начале века статьи и книги о русском сектантстве еще представлялось возможным понять без особого труда, преодолев лишь сумбурность словесного радения, то сложные переплетения образов во "Враждебном море" или по-своему преломленные мотивы гностической мифологии в цикле "София" нередко выглядели просто загадочными, требующими специальной расшифровки, основанной на солидных знаниях.