Зато Марков в полной мере разглядел в ней богатые задатки. Куэст жила, не подчиняясь никаким правилам, – и это привлекало его главным образом. Она была замкнутой, дерзкой, глубоко безразличной к деньгам, славе и даже, поговаривали, сексу. Если верить досужим разговорам, ее ни в малейшей степени не интересовали ни мужчины, ни женщины. В ней не было пластичности, присущей наиболее преуспевающим моделям, однако она совершенно не пыталась подражать им или угождать кому бы то ни было. Она просто приходила на место, всегда точно в назначенное время, и позволяла другим себя одевать, причесывать, напомаживать, подкрашивать, пудрить, сохраняя при этом полнейшее равнодушие, а потом вставала величественной колонной перед фотокамерой и впивалась своим пронзительным взором в центр объектива. Лицо ее имело только одно выражение – недоверия и царственной надменности.
Марков просто обожал ее. В моменты наивысшей откровенности он называл Куэст полумужиком-полубабой, феминой двадцать первого столетия. «И как только эта фемина выдоит из загнивающего Запада достаточно денег, – предрекал он, захлебываясь от восторга, – она рванет обратно к себе в Смоленск. Ей же ферма нужна – коровы, овцы… Ей-Богу! Нет, это просто поразительно. Она точно знает, что собой представляет, что ей нужно и как этого добиться. Я люблю ее. И учусь у нее. Я молюсь в ее храме».
Это обожание было взаимным. Заявление Маркова о том, что Куэст будет разговаривать только с ним и ни с кем другим, не было пустой похвальбой. Линдсей не слышала, что именно говорит загадочная модель, но говорила она быстро, эмоционально.
Оставалось только надеяться, что эта информация принесет им хоть какую-то пользу и длительная погоня за Куэст, занявшая весь вечер, не окажется напрасной. Для начала им с Марковым пришлось аннулировать свой заказ на столик в «Гран-Вефуре». Нельзя было сказать, что метрдотель был очень этому рад. Потом началась безумная экскурсия по всему Парижу с целью посещения памятных мест, где, по утверждению Маркова, Куэст любила бывать вечерами. Линдсей таскалась за ним взад-вперед по набережной Сены, на которой в это время, кроме них, не было ни одной живой души. Бродя по средневековым улочкам острова Святого Людовика, она продрогла до костей и продолжала дрожать, когда они вошли в крохотную русскую православную церквушку. Марков с видом знатока уверял, что Куэст приходит сюда каждый вечер помолиться.
– О чем она молится, Марков? – полюбопытствовала Линдсей.
– Господь ее знает. – Марков зажег свечку – как объяснил позже, за упокой души Марии Казарес. – Возможно, о просветлении духа. А может, о коровах.
– Ради всего святого, Марков, пойдем отсюда. Я скоро в кусок льда превращусь. Бог с ней, с этой Куэст. Все равно она ничего не знает.
– Знает. Это ты ее не знаешь, Линди. А если бы узнала получше, то наверняка к ней привязалась бы. Ты могла бы у нее многому научиться.
– Чему? – Линдсей уже потихоньку пробиралась к выходу.
– Как жить одной. Не правда ли, ценное умение? Линдсей ничего не сказала на это – она толкнула плечом дверь церкви, сквозь которую внутрь влетел порыв ветра. Огоньки выстроенных пирамидами свечей дружно заплясали. Будто ожив, вспыхнули золотом иконы. Ноздри Линдсей защекотал приторный запах ладана, олицетворявший для нее дух религии. Сама она не была набожна, а потому редко бывала в церкви. Что же касается Маркова, то временами ей было трудно удержаться от мысли о том, что у этого калифорнийца слишком уж много причуд для одного человека.
– Не задерживайся, – позвала его Линдсей, выходя на свежий воздух. Эта церковь была предпоследней в списке мест, намеченных для посещения. После нее они и пришли сюда, в этот сумрачный кабачок, спрятавшийся в переулке на самой макушке Монмартрского холма. Из ресторанного окна был виден кусок белого купола собора Сакре-Кер, залитого светом.
Великий поход, длившийся более пяти часов, похоже, все-таки не прошел даром. В голове Линдсей теснились впечатления от этого странного путешествия с частыми остановками и беседами. Рассуждения Маркова, наполняясь смыслом, скрытым ранее, как дрожжи в тесте, начинали будоражить душу. А сам он уже возвращался к столику с многозначительным видом, что должно было свидетельствовать о только что сделанных важных открытиях.