– Дерзнул я изречь сие, – забормотал он, – не в видах поучительных, но токмо…
– О принце говорить теперь нечего, – не без запальчивости перебила она, оскорбленная в особенности тем, что Остерман как будто забыл или не хотел знать событий минувшей ночи, когда Анна оказала такую решительность и такую смелость в противоположность бездействию и трусости своего мужа.
Но взрыв негодования быстро прошел у нее. Сделав в сильном волнении лишь несколько шагов по комнате, она молча остановилась перед Остерманом, выжидая, что он еще скажет.
– Как же благоугодно будет приказать вашему высочеству поступить в отношении графа Линара?.. – спросил робко Остерман.
– Я желаю, чтобы граф Линар был в Петербурге, – твердым голосом и с повелительным видом сказала правительница.
Остерман почтительно склонился перед ней, а молодая женщина вовсе не предчувствовала, что с этими словами она делала первый шаг к своей погибели.
Никаких торжеств и празднеств не происходило ни при дворе, ни в Петербурге вообще по случаю принятия правления Анной Леопольдовной, несмотря на радость всего населения. Причиной этому было то, что тело императрицы Анны Иоановны оставалось еще непогребенным, в Летнем дворце, откуда только в последних числах ноября было перевезено с необыкновенной пышностью в Петропавловский собор. По этому случаю собору была придана такая же полуязыческая обстановка, какой – как мы уже знаем – отличалась та дворцовая зала, где стоял прежде гроб Анны Иоановны. В фонарике, венчавшем купол соборной церкви, было, по словам современного описания, «сделано облако, из которого исходил луч славы», осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, на котором был поставлен гроб, стояли четыре женские статуи. На стенах церкви были развешаны медальоны, надписи, мертвые головы, гербы провинций и фестоны из черного крепа, на которых, как и на черных занавесах, бывших у окон и у дверей, блестели «слезные капли». На главном карнизе церкви были поставлены лампады, урны и, вдобавок к ним, «по римскому и греческому обычаю, горшки со слезами». Вдоль церкви было расставлено восемь статуй. Они изображали теперь не добродетели почившей государыни, как это было в дворцовой зале, но добродетели ее верноподданных, удрученных тяжкой скорбью. Из статуй одна представляла «жену», которая держала левой рукой на груди младенца, а правой вела смотрящего на нее отрока. «При ногах этой жены была наседка, покрывающая крыльями цыплят». По толкованию ученых устроителей такой затейливой обстановки, статуя эта в общей своей совокупности должна была знаменовать «искреннюю любовь верноподданных». Другая статуя, находившаяся прямо против царских врат, изображала «жену», у которой на челе, вместо повязки из драгоценных камней, было сердце, а при ногах ее молодой журавль принимал старого и бессильного на свои «крылья». Статуя эта означала «непритворную верность» россиян к скончавшейся государыне.
Во все это время двор не снимал глубокого траура. Дамы ходили в черных байковых робах с широкими белыми плерезами, в больших чепцах с длинными позади них вуалями из черного флера. Мужчины носили черные суконные кафтаны, и лишь в то утро, когда происходило поздравление правительницы с принятием власти, все явились до дворец в цветной парадной одежде. У знатных особ приемные комнаты и экипажи были обтянуты черным сукном. Лишь за несколько дней перед 18-м числом декабря, в которое приходилось рождение Анны Леопольдовны – ей минуло теперь двадцать три года, – происходило погребение покойной императрицы с величавой торжественностью. Гроб опустили в могилу; со стен Петропавловской крепости загрохотали прощальные пушечные выстрелы; рассеялся их белый дым, а вместе с ним исчезли и все видимые следы десятилетнего сурового царствования Анны Иоановны. Власть ее любимца пала, и начались новые правительственные порядки…
Вечером в день рождения правительницы Петербург пылал увеселительными огнями. В ту пору столичные иллюминации были предметом самой тщательной заботы; в устройстве их принимали самое деятельное участие и художники, и ученые, и пииты, и полиция. Первые составляли на эти случаи рисунки, транспаранты и эмблемы; вторые сочиняли на разных языках – преимущественно на латинском – велеречивые надписи, льстивые изречения, а также и замысловатые аллегории; третьи сплетали вирши и акростихи, входившие в состав иллюминационных украшений. Наконец, со своей стороны полиция, не вдававшаяся ни в художества, ни в поэзию, просто понуждала жителей столицы зажигать плошки, шкалики и свечи. Такие распоряжения не прикрывались никакими деликатными внушениями, а предъявлялись прямо, как обязательные требования, и о них при описании бывших в Петербурге иллюминаций упоминалось в похвалу полиции, по приказанию которой нельзя было, например, поставить в одном окне менее десяти свечей в виде пирамиды.