Из этой кладовой был прямо вход в застенок.
Застенок представлял собой просторную избу с бревенчатыми стенами. Здесь в переднем углу висела простая потемневшая икона, озаряемая унылым светом зажженной перед ней лампадки. В стенах под самым потолком были пробиты маленькие, продолговатые окошки с толстыми железными решетками, почему в застенке даже и среди белого дня было так темно, что расправа там производилась постоянно при фонарях и свечах. В одну из балок, шедших вдоль потолка, был укреплен большой блок с пропущенной сквозь него толстой веревкой. Под блоком на полу, застланном рогожами, с накиданной на них соломой, стоял низкий деревянный чурбан, а около него было бревно с переброшенным через него другим бревном, в виде подвижного рычага. По сторонам веревки, шедшей с блока, спущены были с потолка фонари, а на чурбане лежали принадлежности пытки. Все это показывало, что в застенке скоро примутся за обычную кровавую работу, к которой и подготовлялись уже собравшиеся туда заплечные мастера.
В нескольких шагах от места пытки стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, за которым в больших покойных креслах расселись теперь Ушаков и Трубецкой, а подле них с заложенным за ухо пером и со свертком бумаг в руке стоял секретарь в ожидании привода подсудимых.
Первым из них введен был поручик Ханыков. Он был бледен как мертвец, но не терял бодрости и хладнокровным взглядом обвел незнакомый ему до сих пор застенок. По приказанию Ушакова секретарь прочел данные Ханыковым предварительные показания.
– Ты не все показал, утаил многое из своих злодейских намерений против его высочества государя-регента и против своего отечества, – сказал Ушаков.
– Против моего отечества никаких злодейских намерений никогда я не имел, – резко отвечал Ханыков.
– А вот это мы сейчас узнаем, – перебил с злобной усмешкой Трубецкой и, нагнувшись к Ушакову, прошептал ему что-то на ухо.
– В ремень его! – крикнул Ушаков.
Слова эти на языке тайной канцелярии означали первый приступ к пытке.
Палачи со своими помощниками подскочили к поручику, быстро повалили его на пол, сбили с него кандалы, а один из палачей, сняв висевший у него через плечо длинный сыромятный ремень, начал связывать Ханыкову ноги. Когда это было окончено, палачи приподняли его и, поддерживая со всех сторон, приволокли под блок. Здесь палач сдернул с него форменный кафтан и камзол и, разорвав на нем рубашку спереди, обнажил по пояс его спину. После этого, заворотив ему руки назад, он туго скрутил их у кистей веревкой, которая спускалась с блока и конец которой был обшит войлоком, и затем на связанные руки надел кожаный хомут, туго затянув его ремнями.
– Что еще можешь сказать ты в дополнение к тому, что показал прежде? – спросил Ушаков Ханыкова.
– Ничего, – отрывисто проговорил он.
– Начинай! – закричал Ушаков.
Палач положил на промежуток ремня, связывавшего ноги Ханыкова, конец бревна, представлявшего рычаг, и, став одной ногой на это бревно, начал оттягивать его книзу, между тем как другой палач и его помощники принялись тянуть понемногу к себе веревку, проходившую по блоку. Связанные у Ханыкова назад руки стали заворачиваться на спине и подходить постепенно к затылку.
Послышался глухой стон.
– Раз, два, три! – крикнул громко палач, стоявший на бревне, и при последнем слове он изо всей силы ударил ногой по бревну, а его товарищи сильно дернули веревку. В одно мгновение руки пытаемого, передернутые за спину, очутились над его головою и он со страшным стоном повис на блоке.
Пытка эта, называвшаяся виской или встряской, была ужасна сама по себе. Не только свихнутые руки выходили из своих суставов, а кости хрустели и ломались, жилы вытягивались, но нередко даже лопалась и кожа у растянутого таким образом страдальца или страдалицы, так как пытке этого рода подвергались не одни только мужчины, но и женщины. Ужасы такой пытки, занесенной в Петербург из Москвы, не оканчивались, впрочем, только этим страшным истязанием.
– Берегись, ожгу! – гаркнул стоявший возле пытаемого третий палач, и вслед за этим выкриком послышался глухой удар или, вернее сказать, какой-то тяжелый шлепок.