— Бартоломео! — закричал он с негодованием. — Ты заключил торг с врагом своей родины… Ты подлый предатель! Добрые люди, — продолжал он, обращаясь к народу, — выслушайте меня! Я ведь тоже дитя лагун и не желаю зла ни вам, ни Венеции! Поверьте же мне, если я скажу, что ваши начальники и ораторы обманывают вас и дают вам в руки нож, который должен погубить Венецию… Берегитесь, друзья! Я узнал обезоруживших меня и не сомневаюсь, что они хотят довести вас до неминуемой катастрофы.
— Заткните рот этому болтуну! — приказал Бартоломео, которому было не по себе.
— Но выслушайте же меня! — кричал с отчаянием Молипиери. — На меня наложили руки не венецианцы, а греки… Сказать ли вам, кто осмелился обезоружить одного из членов Совета сорока? Вы называете меня лжецом… Называйте как хотите, но только знайте, что его зовут…
Но патрицию не дали произнести ужасное имя: Иоаннис накинул на шею Орио шелковый аркан и затянул его.
Лицо патриция посинело и, замахав руками в воздухе, он тяжело повалился на землю.
— Собаке — собачья смерть! — заметил спокойно далмат, глядя с видом победителя на свою жертву. — Ну, товарищи, — продолжал он, обращаясь к толпе, — теперь город в нашей власти! Идем к дожу и повесим его на одном из окон дворца!
Азан был совершенно доволен в эту минуту. Он достиг, наконец, цели, указанной ему ненавистью и честолюбием вырвавшегося на волю раба. Ему удалось подчинить своим желаниям бывшего господина. Он вынудил прекрасную Джиованну дать согласие на брак с ним, а теперь он мог распоряжаться даже жизнью дожа и сенаторов. Ничто не могло остановить далмата на избранном пути, и он был твердо уверен, что никто не помешает ему погубить ненавистного ему Виталя Микели. На его лице промелькнула самодовольная улыбка, когда он увидел, что Доминико растерялся, узнав в нем бывшего сборщика податей, которого считал самым преданным слугой сената.
Вдруг на площади произошло необычайное движение, и толпа расступилась перед кем-то с выражением живейшего горя и участия. Азан, удивленный, что никто не следует за ним во двор дворца, оглянулся и страшно побледнел, узнав в незнакомце брата несчастной Беатриче, появление которого произвело на народ такое сильное впечатление.
Рыбак, выделявшийся изо всей толпы своим огромным ростом, шел неровной походкой: то чрезвычайно медленно, то быстро, то шатался, как пьяный, бросая вокруг себя дикие, бессмысленные взгляды. Внезапно он остановился и расхохотался тихим и безумным смехом.
— Где же дож? Друзья мои, скажите мне, где находится дож? — спросил Орселли.
Но, не дождавшись ответа, он закричал, прижимая к груди окровавленный нож.
— Бог гнева, где ты?.. Что же ты не отвечаешь мне, бог мести?.. Где тот человек, который убил ребенка?.. Верите ли вы, что можно убить ребенка, у которого сияет в глазах небо, а в сердце обитает кротость?..
Он судорожно зарыдал. Через несколько минут рыбак гордо поднял голову и проговорил:
— Народ страдает. Беатриче принадлежала к народу: она страдала, и Бог взял ее к себе. Но мой ангел-хранитель пришел ко мне во сне и сказал: «Радуйся, Орселли: твоя сестра воскреснет!»… Я верю ему, верю, верю! — твердил несчастный, оживляясь понемногу. — Он не обманул меня… Кто скажет обратное? Кто захочет убедить меня, что ангел говорил неправду, что моя сестра умерла навеки, и я не увижу ее больше?
При этих словах он окинул окружающих таким страшным взглядом, что все отскочили от него с ужасом.
В это время неподалеку показались Панкрацио и Корпозеко, несшие носилки, на которых лежало тело хорошенькой птичницы, завернутое в красную шерстяную материю. Бледное личико Беатриче не сохранило следов предсмертной агонии. На нем застыла улыбка, и казалось, что девушка спала и видела прекрасный сон, от которого вот-вот очнется, чтобы рассказать его присутствующим. Нищие, на которых Орселли возложил обязанность стеречь тело сестры, были тоже, несмотря на свою грубую натуру, поражены этим величием смерти и сочувствовали от души отчаянию гондольера. Последним овладела всецело мысль, что он должен отомстить дожу за смерть Беатриче, и он повторял шепотом: